Разум, оказывается, тоже его не покинул. Ладно, будь что будет, а пока нужно устроить ночную трапезу. Воскресший из мертвых снова ощупью спустился в свое укрытие. Когда он среди кромешной тьмы засунул руку в ларь и выискал себе отличную, увесистую и крепкую картофелину, у него одновременно мелькнула отличная, увесистая и крепкая мысль. Он подумал про Адама, и про яблоко, и про древо познания. Он хорошо знал эту старую легенду, до того хорошо, что мог даже припомнить, что изрек змей, который там присутствовал, а изрек он нечто весьма поучительное. И сказал змей: вы не умрете. Откроются глаза ваши, сказал он. Глаза у Рёдера и впрямь открылись. Он уже мог отличить тьму обыкновенную от тьмы непроглядной. Но он не мог разжать зубы. Его челюсти были словно спаяны. Беда не приходит одна. Кто не может раскрыть рот, тот не может и разговаривать. Разум, в наличии которого Рёдер только что убедился, подсказал ему, что это могут быть последствия пережитого смертельного страха. Ведь ему и в самом деле пришлось испытать смертельный страх. Страх этот сковал его разум на долгие часы. Но разум снова к нему вернулся. А разум — это самое уязвимое. Человеку нужен покой, чтобы все снова к нему вернулось. Рёдер лег. Ему вдруг стало очень жарко. Это хорошо, это расширяет сосуды. Затвор пистолета здесь бы тоже разработался. От тепла. Но мне это уже ни к чему. Когда благородные господа боятся лишиться чувств, они суют себе под нос флакончик одеколона. А у нашего брата только и есть что картофелина. Зато в пальцах у нашего брата достаточно силы, чтобы разломить пополам отличную, увесистую, крепкую картофелину. Запах у этого сорта так себе. Наверно, у русских вообще нет хороших сортов. Но даже из самых хороших ни один не сравнится с «Благодатью пашни». Голос все еще никак не вырвется из гортани. Сама гортань вибрирует и гудит. Можно ее использовать как камертон. Когда регент ударял по камертону, он тоже закрывал рот. Мария и Иосиф в вифлеемском хлеву. Не подкопаешься. Если бы Мария была женщиной из домика, если бы она нашла меня здесь — как вскоре найдет эта женщина меня, такого, как я есть, Мария упала бы замертво, доживи она до наших дней. А эта женщина? Когда станет светло, женщина забудет все дурное. И разум, наверно, к ней вернется.

Рёдер даже не заметил, как при этой мысли у него открылся рот. И, уже с открытым ртом, он понял, что контракт между человеком и рабочей лошадью человеческой породы, который без слов заключили они между собой — он и эта женщина, был заключен обеими сторонами в состоянии полуневменяемом. Пусть полуневменяемость каждого имела различные, вообще не сопоставимые причины, одна невменяемость не поглощала другую, скорее усиливала.

Когда станет светло, к женщине вернется здравый рассудок, он воскресит ее понятие о чести, ее гордость, ее боль. Она — солдатская вдова. Она не может держать пленного вместо лошади. Да и что скажут люди? Старшина доложит, что, согласно приказу, расстрелял одного военнопленного за ношение оружия. Когда же его спросят, закопал ли он расстрелянного, к тому же имея под рукой похоронную команду, он, не дрогнув ни одним мускулом лица, ответит, что передоверил эту грязную работу одной личности, которая своим поведением уронила достоинство русской женщины. А когда эта русская женщина меня увидит, когда станет светло, когда к ней вернется рассудок, не сможет же она уронить это самое достоинство еще больше.

Она должна будет меня расстрелять. Ей и вообще-то ничего не стоит нажать курок. Между прочим, старшина, надо думать, тоже был не в своем уме. Эта война не знает милосердия. Проявлять милосердие во время войны либо принимать его равносильно самоубийству. Я не могу умолять эту женщину проявить милосердие и позволить мне работать на нее вместо лошади. Всего лишь работать, как работает честная лошадь. Не надо смущать ее такой просьбой. У нее остался еще один ребенок. Но я все равно должен выдержать.

— Мам, ты не спишь? Мам, чего нам делать с фашистом? Ты сказала, что он, может, вовсе и не мертвый.

— Спроси у бабушки.

— Он мертвый, внучек, как же иначе, ты ведь сам видел, старшина два раза в него выстрелил. Завтра утром, когда станет светло, ты сможешь сосчитать гильзы. Он дважды мертвый, этот фашист. А то и трижды. Мы возьмем санки. Мы увезем его подальше. И пусть дикие собаки его хоронят. Еще до того, как станет светло.

— Мама, ты слышала? Еще до того, как станет светло.

— Слышала, слышала, что ты все повторяешь, как попугай. Я возьму свою винтовку. Мне без нее нельзя. А бабушка пусть расскажет тебе сказку про Ивана — крестьянского сына и злого Кащея.

Полночь все еще не наступила. Когда зимнее небо затянуто облаками, ночь начинается, минуя вечер. У кого был замутнен рассудок, тот теряет чувство времени. Рёдер набил картошкой мешочек для хлеба. Когда мешочек бывал пустой и обмякший, Рёдер носил его на ремне под шинелью. Для тех же случаев, когда у мешочка раздувались бока, вот как сейчас, Рёдер держал в запасе лямку от противогаза, чтобы носить мешочек через плечо. И понесет он его под шинелью, не поверх, а именно под, хотя полный мешочек поверх шинели носить куда сподручней. Но поверх шинели картошка по дороге замерзнет, а Рёдер — человек предусмотрительный. У кого впереди долгая дорога, тот должен обо всем подумать. О дорожном рационе, о самой дороге и о том, куда ведет эта дорога. Итак, куда же она ведет? Вот уж на этот счет сыну моего отца беспокоиться нечего. Была бы голова на плечах, найдется и дорога. А где есть дорога, там есть и пункт назначения. Возможно, они схватят меня посреди степи. Местные жители — чужака, и вдобавок крайне подозрительного чужака. Значит, коль скоро ты и без того подозрительный, не надо подозрительно себя вести. Надо позволить себя задержать, не пытаться спастись бегством, не оказывать сопротивления. Надо вести себя как человек, который пришел сдаваться. И не иметь при себе оружия, даже если и попадется какое-нибудь по дороге. Кто, будучи чужаком, в военное время не имеет при себе оружия, тот уже считай, что сдался. Тот все равно как враг без зубов. Или, скажем, как немецкий солдат, мимо которого прокатилось наступление русских и который с тех пор, словно отшельник, бродит по этой богом забытой степи. Звать меня Хазе.

Ах да, буквы на шинели. Они говорят другое. И наведены несмываемой краской. Мало ли что буквы. Нашел шинель в степи. На разбитом снарядами фольварке. Там был еще такой каменный домик, хорошо сохранившийся. Так он, по крайней мере, выглядел издали. Если захотите проверить, вы найдете там двух женщин, гражданских, и одного ребенка. И все трое подтвердят, что я сказал правду. Недалеко от их дома расстреляли одного военнопленного. За утайку оружия. Труп так и остался лежать.

Да, но плешь? С какой стати солдат, отбившийся от своей части, будет выстригать себе плешь, когда на дворе зима? Господи, да плешь выстригли наши санитары. Из-за вшей. А потом волосы так и не отросли. На голове-то все время была стальная каска. А пот, который вечно собирается под каской, он действует на корни волос, как ртуть. Человек с бородой и плешью всегда смахивает на придурка. А кто смахивает на придурка, да вдобавок говорит, как придурок, за такого всегда кто-нибудь заступится. Придурки не подвластны закону. А если не подвернется ни одна живая душа, чтобы меня заарестовать, всегда можно ненароком выйти на какого-нибудь часового, какую-нибудь комендатуру. Главное, я не Мартин Рёдер. Я Карл Рёдер. Я — мой брат, свинья эдакая. Пожалуй, самое подходящее для меня направление — это юго-восток, В сторону Сталинграда. Ох, и далек ты, обратный путь на родину, ох, до чего ж далек.

Как это пелось дальше в одной песне? Сгорбясь, евреи по свету бредут, сегодня там, а завтра тут. Один только раз люди живут, живут, пока не умрут… Вот как оно пелось… Сперва Польша, а потом Франция, Балканы и, наконец, Россия. А теперь ты и сам еврей, вечный жид. Ты уж не серчай на меня, Бромбергер, ты был неплохой человек. Бился-надрывался со своей лошадкой и своей тележкой. И все по деревням колесил, все по деревням, от Польши до Нижней Силезии. По скверным дорогам, летом и зимой. Правда, люди тебя не обижали, так ты ведь и сам в жизни мухи не обидел. Покуда человек жив, покуда не свихнулся окончательно, он меняется в лучшую сторону, вот как говорил Бромбергер. Ну, не шуми, Мартин! Дрозд смеется, умирая. А сейчас темней, чем я думал. Собственной руки не видать. Глаза ваши откроются, сказал змей. Откроются ли, нет ли, а палочку раздобыть не мешало бы. Всего бы лучше дубовый сук. И от собак хорошо. Можно пропороть ей шкуру, если набросится. Нет, без дубины он и шагу не сделает. Коли у кого голова не варит, пусть за нее ноги отдуваются. Перед домом, помнится, лежали дрова, которые мы им привезли. И среди них пара отличных плах. Прямо как коньковые брусья, нетесаные, прямые, не слишком тонкие, не слишком толстые, круглые и ухватистые.

Рёдер тем временем отошел уже на изрядное расстояние от дома. Теперь он повернул и пошел обратно. Дубина, которую он искал, единственная подходящая для него, никак не попадалась. Наконец, он остановил свой выбор на жердине, которая лежала в самом низу, а потому и достать ее удалось лишь с превеликим трудом. Была она длинная, как епископский посох, только потолще, хотя вполне ухватистая. Наш новоявленный странник, можно сказать, бодро уперся посохом в землю, сделал первый шаг, второй и только вознамерился сделать третий, как женщина ткнула его дулом ружья в спину. Рёдер сразу понял, что это она, но понял также, что теперь и в самом деле пришел его последний час. Поднявшись на вторую ступень познания, Рёдер в сердцах обозвал себя болваном, который вздумал спокойно отбирать товар, будто на дровяном базаре перед лесничеством. И он приказал самому себе пройти свой последний путь с гордо поднятой головой и при этом думать только о Марии. Где однажды пролетела птица смерти, туда прилетят и еще несколько. Сперва Мария, потом мальчик… Для чего и ему тогда жить…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: