Так и теперь… Раннее утро, Давыдов уснул, в доме никто еще не просыпался, а уже с улицы слышно: нет-нет да и проскрипит под чьею-то легкою, спешной ногою снежок, — так и теперь захотелось ему выйти на волю. Редкий, негромкий, как бы только для посвященных, утренний звон призывал прихожан к ранней обедне. Пушкин не был еще у Софии. Надо пойти!
— Да ты с ума, кажется, друг мой, сошел, — говорил, протирая глаза, сонный Раевский; Пушкин безжалостно его разбудил.
— Ну, Николай, голубчик, пойдем! Как же мне без тебя?
— Да у тебя там свидание, что ли?
— Вроде того! — Пушкин смеялся. — Хочу очиститься от скверны и подышать горным воздухом.
На улице было зябко, легко, хорошо. Встать и пойти к ранней обедне — необычайно!
— Скоро мне уезжать. А я еще не видал. А святую Софию нельзя обижать…
В обширном и несколько мрачном храме народу было не много. Но иконостас был залит огнями, а в самом верху темнел суровый Христос со смоляной бородою. Тяжелая масса воздуха полнила храм, и песнопения были сумрачны, важны. Каждый шаг по каменным плитам давал глухой и замирающий отзвук в углах.
Николай провел Пушкина поглядеть саркофаг Ярослава. От кого-то он слышал, что и теперь в Карпатах гуцулы ставят такие же с двускатного крышею скрыни. Саркофаг был изукрашен высеченными на нем изображениями: кресты с греческими буквами, звезды в кругах, символические рыбы, растения, птицы у гнезд. Все это мраморное сооружение походило немного на дом, украшенный и приспособленный для житья покойника. Небольшие углубления напоминали даже оконца, откуда он мог бы полусощуренным оком поглядывать в мир, да и на него самого можно было б взглянуть…
Но и весь храм, когда-то исполненный жизни, горячий участник событий, отчасти и сам теперь походил на гробницу. Стоило ли и идти? Николай прав: в этакую рань можно было бежать разве что на свидание…
Но неожиданно «свидание» все ж состоялось. Озирая иконостас и колонны, Пушкин вдруг увидал чудесную мозаику — дева Мария. Она была не с младенцем, не приснодева, а подлинная земная девушка. Она занималась работою, пряла: в одной руке кудель, в другой нить, на нити веретено. Она приостановилась, глядит… А на другой стороне арки — архангел Гавриил шагает в сандалиях, шаг размашист, широк.
— В руках его посох, — поясняет Николай. — Это символ всех путников, всех посланцев во имя божие.
Пушкин, не отрываясь, глядит на Гавриила.
— Я тоже путник, — говорит он с усмешкой, — и я поэт, следственно тоже посланец богов. Только это не посох, — ты приглядись.
Действительно, посох кажется больше похожим на огромный стебель лилии, только почему же он красный? А над пальцами правой руки, средним и указательным, поднятыми вверх, действительно не столько крест, венчающий жезл, сколько венчик цветка. Однако же стебель вверху пламенеет гранатовыми цветными пятнами между белых звездочек-лепестков. Посланец небес только ступил на милую грешную землю, как уже горячий огонь обжег его внезапною страстью. И тот же огонь уже зажег пряжу Марии: кудель, нить, веретено.
Они еще не близки, но видят друг друга. Пространство их разделяет, и это пространство полно пламенеющим морем свечей, и каждая свеча — как открытое горящее сердце. И внезапно в хоре стал различим раньше терявшийся между других молодой женский голос, и в нем была вся полнота цветущей, ликующей жизни. Это было чудесно, как если бы солнце раздвинуло своды и засияло на вышине.
И библия, и Парни, и Вольтер вдруг отступили куда-то в сознании, а взамен того — эта мозаика в храме, сквозь бледные краски которой пурпуром глянуло солнце язычества, да и не язычества… а солнце земли, на ней творящее жизнь, и это потрескивание горящих свечей, и мреющий воздух над ними, — все это заколыхалось в Пушкине в каком-то внезапном, поэтически ясном, озорном и чистом одновременно — в замысле? Нет еще… Но в предчувствии — да. И воспринималось все это не как христианский миф, над которым отчего бы и не посмеяться, — нет, это был как бы кусочек земной, по-южному страстной действительной жизни. А если и миф, то уже вовсе не христианский, — дышал он, конечно, Элладой: схождением на землю богов, увлеченных земной красотой.
В этом свете огней, усиленном еще и отсветом, идущим от пышных царских врат, позолоченных богато, украшенных выпуклою растительной орнаментикой, и лицо самого Пушкина, со сжатыми губами и немигающим взором, как бы мерцало — в ладу и соответствии с возникавшим в душе скрытым волнением, то затихавшим, то вновь разгоравшимся. От Николая, стоявшего рядом, ничто не укрылось: дружба внимательна, а таким Александра в минуту его вдохновения он еще никогда не видал.
— Да что ты? — спросил он тихонько. — А ведь и вер» но: ты сам… ты и сам ведь сейчас походишь на Гавриила.
Пушкин даже не усмехнулся и отвечал очень коротко:
— Пожалуй, пойдем.
Так и случилось, что в это утро в нем проросло новое детище — «Гавриилиада», — зачатое в Киеве, осуществленное потом в Кишиневе.
Денис все еще спал, когда Пушкин вернулся. О нем уже приходили справляться, но велено было не тревожить.
Проходя к себе, Александр встретил Аглаю Антоновну. Она никогда так рано у Раевских не появлялась. Молодая женщина, в утреннем туалете, была душиста, свежа, как всегда. «Вот бессмертная Ева, — подумалось ему, — которая со змием никак не раздружилась». И ведь рада, конечно, что Денис без жены…
— А какой это поэт, — спросил он весело вслух, — и о ком, не припомните ли, вздохнул, кажется, так:
Аглая Антоновна отвечала довольной улыбкой и, невзирая на утренний час, потянулась к столику за пахитоской.
— Скитались когда-то, — с притворною скромностью возразила она и даже опустила ресницы. — А теперь, кажется, спят и не могут проснуться, А вот вы, говорят, рано встали и уходили. Куда?
Тут она подняла на него серые с точками желтоватых огоньков, «пестрые», как однажды Пушкин их окрестил, странные, но очень красивые глаза.
— Я был на свидании.
— А! Ну, конечно… А когда же молодой поэт мне напишет пиесу? Про-щаль-ную, — протянула она.
— Он ее обдумывает, — ответствовал Пушкин и ухмыльнулся при этом довольно выразительно.
«Так напишу, что тебе, матушка, не поздоровится», — подумал он про себя с минутною злостью. Впрочем, по правде сказать, это его раздражение было направлено не только на нее, но и на себя. Чем эта женщина так чаровала? А чаровала действительно всех.
Он знал оба стихотворения Дениса Давыдова, посвященные им бывшей герцогине, а ныне действительной русской помещице, и второе из них очень ему нравилось. Вернувшись к себе и будучи в настроении приподнятом, он наклонился над спящим поэтом и не очень даже громко над ним произнес:
Негромко, но все же прочел с невольною страстью, которая почти что рыдала в этих коротких строках.
Весьма вероятно, что сон Дениса Васильевича не был бы прерван даже и пушечным выстрелом, но эти короткие строки заставили его быстро вскочить.
— А где она? — спросил он, моргая глазами и ошалев от внезапного пробуждения. — Или это ты за нее?
— Это я — за тебя.
Через четверть часа, по-военному быстро, Денис Васильевич был совершенно готов, чтобы сойти к столу.
По дороге он брал Пушкина за локоть и, щекоча усом, говорил ему на ухо, все так же, хоть и тихо, то похрипывая, то подвизгивая: