Александр не смеялся а откровенно хохотал. С трудом выговорил он наконец:

— Хорошо, пусть рапира изобретена при Нероне, но как же Овидий неплохо мог фехтовать, когда он умер ранее того, как сей император вступил на престол?

Храбрый Кюрто не растерялся. Быстро он занял позицию, перенес свой клинок, воображаемый, по другую сторону клинка противника и затем нанес удар.

— Вы отлично фехтуете, мой дорогой Пушкин! — продекламировал он с истинным одушевлением. — Де-гаже и прямой удар! Я должен признать себя побежденным.

Так изящно он вышел из сложного положения.

— Да и Юлия, мосье, в этой истории, кажется, ни при чем, — перевел Пушкин разговор на другое. — Впрочем, вы этого и не утверждали. Она до того лет уже десять, как и сама была изгнана.

— И, однако ж, Вольтер в это верил, — возразил Кюрто.

— Да и Овидию было в то время уже за пятьдесят.

— Что значит молодость! — снова воскликнул француз, любуясь на Пушкина. — Да что такое пятьдесят лет? Вот доживете, сами увидите.

— Не доживу.

— Да пятьдесят лет, мой друг, это только расцвет для мужчины, а то и начало расцвета.

Пушкин вспомнил Сен-Пьера и предсказания Екатерины Николаевны. «Этот, слава богу, хоть ничего не предсказывает!»

А Кюрто между тем не без лихости подкрутил черный свой, явно подкрашенный ус.

— А к тому же, припоминаю, — продолжал он, раскачиваясь с каблука на носок и обратно, — припоминаю: кроме Юлии старшей, была и Юлия младшая. И что-то Овидий увидел, чего простому смертному видеть не подобает.

За окошком спускались ранние сумерки.

— Вы ночью выходите сюда полюбоваться?

— Ночью я сплю. Дочери мне говорят, что ночью отсюда Овидиополь хорош.

Дочерей было пять. Все они были уже на возрасте, но, как и подобает француженкам, кокетливы и хохотушки. К обеду приехал Непенин и Липранди, все утро проводивший в полку свое «следствие». Вид у него был усталый и несколько напряженный, невзирая на всю его обычную скрытность. Но за столом все оживилось, еще подъехали гости, и все перешли к карточным столикам.

Так закончился вечер. Пушкину очень хотелось пойти одному на пустынные берега. Но едва об этом обмолвился, очень вскользь, как тотчас же девицы Кюрто, все пять, вызвались его проводить, и он мгновенно пал духом.

— Да нет, я, оказывается, очень устал.

— Тогда оставайтесь у меня ночевать, — любезно предложил отец, провожавший гостей до ворот.

— Нет, я уж пойду вместе со всеми. — Пушкин взглянул на шедших несколько впереди Непенина и Липранди и, понизив голос, добавил: — Но если бы мне не спалось, и я все-таки вздумал бы… Ведь меня не пропустят сюда?

— Вот пустяки! — воскликнул француз. — Ведь и вся крепость-то наша третьего ранга… — И, подозвав караульного, отдал ему распоряжение.

Пушкин серьезно не думал сюда возвращаться. Но когда они очутились дома и скоро Липранди уснул, он убедился, что ему самому не до сна. Целая туча всяческих мыслей и дум его одолевала. В комнате, где они помещались, было жарко натоплено, душно. Поздняя луна поднималась над городом, незанавешенные окна начинали светлеть.

«Удрать от начальства? — шутливо подумал Пушкин, вспоминая лицей и прислушиваясь к ровному дыханию Липранди. — Он ведет следствия, записи и дневники. Он весь преисполнен служебных секретов и полагает, что от него ничто не укрыто. Пусть будет секрет и у меня».

И с легкостью молодости, но и с необходимою осторожностью, усугублявшей приятность задуманной им эскапады, он снова оделся и, никем не замеченный, вышел из дому. «И завтра ему ничего не скажу. А если б проснулся, заметил, так объясню свиданием с француженкой… Пусть поломает голову, с которой же именно».

В городе спали. В редком окне светился огонь. Но, как струя за кораблем, на всем пути Пушкина следом за ним замирал и вновь возникал заливистый лай дворовых собак. Караульный у замка признал, пропустил, и сразу настала такая ничем не тревожимая тишина, что казалось — на берегах этих он только и был единственным живым существом.

Александр забыл обо всем, что было днем — о Липранди, о путешествии, о фехтовальных дел мастере и пяти его дочерях, и даже о том, как необычно он здесь очутился. Напротив того, это было только естественным и единственно верным… И — давно ли он здесь? В тишине время особое: быть может, недавно, но и давно! И с тем большею полнотой отдался он думам, томившим его все эти последние дни. Впрочем, здесь они уже не томили, не мучили: тут им было просторно, свободно, как свободно, легко было нестись свежему ветру с недальнего моря. Он мягко, но сильно и широко тянул и тянул над этой могучей — рекой, напоминавшей Дунай, и от одного спящего города до другого, едва лишь мерцавшего на горизонте и носившего это неумирающее имя — Овидиополь.

Думая об Овидии, Пушкин думал одновременно и о себе. Порою казалось ему, что судьбы их были во всем одинаковы, и выслан был римский поэт просто, конечно, за то, что император его не переносил. Пусть весь его грех, как он говорит это и сам, состоит единственно в том, что у него были глаза. Не все можно даже и видеть, а он уж, конечно, не только увидел, но, верно, кому-нибудь еще и рассказал… Однако же должно ль это лишить языка?

И все же… Да, все же: много веков промчалось над этой пустыней, а имя Овидия живо! «Вспомнит ли кто и меня и придет ли искать здесь мой след!» И вдруг — наконец-то! — здесь, в тишине, под полной луной, дробившейся в водах, дрогнули и зазвучали, сами как полные воды, стихи, теснясь и обгоняя друг друга…

Так этою долгою, но и короткою ночью, дыша у старинной стены вольным и чуть солоноватым дуновением с моря, Пушкин беседовал с тенью другого поэта-изгнанника.

Липранди так ни о чем и не догадался. Проснувшись утром, он лишь удивился, что Пушкин уже одет, а впрочем, тот часто вскакивал рано. Александр же не думал ложиться, одна бессонная ночь ему была нипочем. Они еще съездили поблизости в небольшую швейцарскую колонию, в деревню Шабо, где Липранди хотел повидаться со своим знакомым швейцарцем, организовавшим этот поселок. Пушкин тут помянул добрым словом Ивана Никитича Инзова, проявлявшего много заботы по заселению пустынных земель и по устройству на них разноязычных поселенцев. Вернувшись и пообедав, снова сели в тележку.

Пушкин дорогою был молчалив и об Овидии ни слова, иначе тотчас бы он проболтался о своей ночной экспедиции. Но и эту, вторую ночь, проведенную почти без сна, Пушкина не покидали его поэтические думы. В Татар-Бунар приехали с рассветом, и, пока на остановке варили им курицу, а Липранди пошел умыться у фонтана, Пушкин, радуясь, что остался один и наконец может запечатлеть на бумаге плескавшиеся в нем строки, начал писать свое «Послание к Овидию».

Вернувшись, Липранди видел, как быстро он что-то чертил на маленьких клочках бумаги и потом складывал их по карманам, опять вынимал, просматривал и прятал снова.

— Жаль, я забыл нужный мне томик Овидия!

— А я жалею вдвойне, что не захватил у Непенина чего-нибудь поесть.

Пушкин стал весел, смеялся, но скоро — узнав, что с дороги будет поворот на Килию, а оттуда можно попасть и в Вилково, к устью Дуная, — он очень расстроился, убедившись, что спутник его решительно отказывается заехать туда: пришлось бы потерять более суток. Устье Дуная — в этом сейчас было для Александра нечто притягивающее. Липранди знал, что к послезавтрему два батальона будут стянуты уже в Измаил для допроса. Пушкину пришлось покориться, и он увидел Килийский рукав Дуная лишь в Измаяле. Дунайские берега были круты, холодная вода медлительна и тяжела: Овидий был в ссылке!

Город был славен воспоминаниями. Только что минул тридцать один год: в такой же белый декабрьский день взял его десятичасовым штурмом Суворов. Пушкин хорошо помнил рассказ о том, как, закрывая военный совет, на котором решен был штурм крепости, казавшейся неприступной, Суворов, перецеловав всех генералов, сказал: «Сегодня молиться, завтра учиться, послезавтра — победа либо славная смерть».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: