Комсомольцы не видели еще ни одного человека, работающего в угле, да и угля еще не видели: только матовый купол кровли над головой да сосновые стойки вокруг, словно и впрямь брели они не по шахте, а по лесу.

Стояла здесь какая-то особенная тишина, такой и в лесу нет: ни шорохов, ни ветерка. Только тихонько и сухо потрескивают сосновые стойки да где-то шепчется вода.

Эта тишина была приятна Андрею: в ней хорошо думалось. Он всегда любил тишину, а Виктору эта тишина была непереносна. Ему уж прискучил парад распахнутых дверей. Ему хотелось поскорей бы добраться туда, где битва; где рубятся в угле шахтеры, взрывают динамитом пласты, стоят лицом к лицу со смертью.

Он недовольно спросил:

— А что, доберемся ли мы когда-нибудь до тех мест, где уголь рубают?

— Доберемся, сынок! — бодро отозвался десятник и объяснил, словно извиняясь: — Старушка шахта-то; выработки тут дальние.

— А если выработки дальние, — сердито сказал Светличный, — так людей надо подвозить. Ведь это столько золотого рабочего времени и сил теряет попусту шахтер, пока доберется до забоя.

— Что же, трамвай пустить? — ехидно спросил десятник.

Все засмеялись.

— Трамвай не трамвай, — не смутился Светличный, — а подвозить людей надо. Оттого и в прорыве вы. Вот гляжу, — с досадой сказал он, — кругом кустарщина, каменный век. Работают, как при царе Горохе. Совсем механизации не видать… — И он презрительно сплюнул.

— А-а, механизация!.. — неожиданно тоненько и зло протянул десятник. И даже остановился. И его лицо стало обиженным и маленьким, как у ребенка. — Вот, — сказал он, ни к кому не обращаясь, — вот выдумали словечко и играются им. А машину выдумать-то не могут! Нет, ты машину выдумай! — яростно замахал он лампочкой прямо перед лицом Светличного. — Ты такую машину выдумай, чтоб сама она тут по всем ходкам да закоулкам ползала бы, сама уголь искала, сама б за кровлей следила, за газом, сама б уголь рубала, да погружала б, да давала на-гора, — вот тогда нас, стариков, можно и помелом отселева, прочь. — Он, видно, не со Светличным спорил; он с кем-то старый спор вел.

— Машину всякую придумать можно! — пробурчал Светличный.

— Э, нет, брат, врешь! — крикнул старик. — Врешь! Шахта — не завод! — с азартом воскликнул он. — Тут условия не те! Тут машина не пойдет, врешь! Тут ударит она не туда — и завал; искру случайно даст — и взрыв газа. Нет, — зло засмеялся он, — ты нам сюда такую машину давай, чтоб у нее и осторожность была, и понятие, и уши, чтоб слышать, как крепь-то скрипит, и нос…

— А для этого человек есть — управлять машиной.

— А-а! Человек! — торжествующе хихикнул старик. — Не могешь, значит, без человека? То-то! — Он махнул лампочкой, будто взял уже верх в споре, и спокойно закончил: — Нет, это все от лени у вас, молодежь. Ленив больно народ стал. — Он засмеялся. — Все ему желательно, чтобы за него дядя работал или машина, а уж ом бы покуривал подле нее. А в шахте этот номер не пройдет, не-ет! Тут, брат, все надо горбом да на коленках.

Светличный больше не возражал старику. Не потому, догадался Андрей, что ответить нечем, а просто, что слова попусту толочь? Болтовней дела не исправишь. Вот обживется Светличный здесь, думал Андрей, приглядится, да и возьмет всех под ребра. Уж он такой!

Теперь, бредя по штреку, он думал о Светличном. У Андрея с детства была привычка: обо всем, что увидел он или услышал, потом думать в одиночестве, про себя. В нем всегда происходила никому не видимая внутренняя работа, словно вертелись там медленные жернова и перемалывали, перетирали впечатления дня — туго, долго, мучительно, но зато до конца. Сейчас его удивило не то, что сказал Светличный о механизации. Поразило, что Светличный вообще так смело пошел на спор. И о чем же? О шахте! А ведь он, как и Андрей, был в шахте впервые и видел только то, что и Андрей видел. Но Андрею казалось, что все как в этой шахте было, так и вообще на каждой шахте должно быть, и иначе быть и не может. Значит, так уж на шахтах принято, считал он.

А Светличный и слов-то таких терпеть не мог: положено, заведено, принято; они приводили его в ярость. Он принадлежал к беспокойной породе людей-плотников; таким людям все хочется немедленно исправить, починить, переделать. Не сломать, а именно переделать. Попади такой на луну, он и там сразу же пойдет с топориком: а нельзя ли эти лунные кратеры починить и переделать, чтобы и тут появилась жизнь?

Люди этой породы всегда и удивляли и восхищали Андрея; он им завидовал: сам он был, увы, не такой! Но его всегда смутно тянуло к ним: в Чибиряках — к Пащенко, здесь — к Светличному.

Обычно это были люди партийные. У этих цепких ребят была счастливая способность сразу схватывать все: и детали и суть. Они как-то сразу входили в курс дела. Они все принимали близко к сердцу. Они всегда и везде чувствовали себя хозяевами. И хотя Андрея и пугали насупленные брови Светличного и его колючие глаза, но он всей душой уже тянулся к нему. В восемнадцать лет невозможно жить без идеала.

В одном Светличный был уже наверняка прав: шахтеров надо подвозить к рабочему месту, это Андрей теперь и сам видел. Они еще и до забоев не дошли, а уже сил нету. Мучительно ныло все тело, особенно спина; уже давно ребята шли согнувшись, сложившись вдвое, как перочинные ножички, — кровля нависла совсем низко. Стало труднее дышать, да и нечем — горько-кислый воздух только больно царапал глотку, его хотелось скорее выплюнуть прочь, а другого не было. (Андрей не знал, что они идут сейчас вентиляционным штреком, по которому уходит из шахты струя отработанного воздуха). Больно колотилось сердце — это впервые в жизни Андрей услышал его.

А по лицу не катился, а полз тяжелый, липкий и грязный пот, застилал глаза, капал в рот — соленый, и Андрей то и дело вытирал его рукавом колючей брезентовой шахтерки.

"Только бы не упасть, не отстать, стыдно! — думал он на ходу. — Далеко ли еще? Ой, не дойду!"

"В шахте, милок, всему надо учиться сызнова, как ребенку, даже ходить!" — вспомнил он слова дяди Онисима. — "Ой, научусь ли я? Привыкну ли?" И опять зацарапали душу сомнения и страхи: да когда же он избавится от них?

— Вот и пришли! — раздался где-то далеко впереди голос десятника.

Действительно, где-то там, во тьме, уже были видны огни. Еще несколько шагов — и Андрей тоже вошел в широкий, просторный штрек.

Ну, вот! Здесь были люди, движение, жизнь. И свежий воздух. Андрей жадно сделал несколько нетерпеливых глотков и чуть не захмелел: какой же это вкусный, сладкий, пьяный воздух, такого и в степи нет.

— Вот и Дальний Запад, ребятки! — почти торжественно объявил десятник.

На его сухоньком лице не было ни росинки пота. Он, видно, и не устал ничуть.

— Мы сейчас в лаву полезем? — спросил Виктор.

— Полезем, благословясь, — благодушно сказал десятник. — Вам сегодня все посмотреть предусмотрено. А уж завтра — и в упряжку. Пора! Пятый день уж рудничный хлеб кушаете…

— Мы свой хлеб отработаем! — обиженно сказал Виктор.

— А я не с попреком, я к слову… — объяснил десятник. — Ну-с, все налицо? — спросил он, окидывая взглядом горсточку новичков. — Никто не отстал? Добре! Теперь мы, благословясь, в лаву полезем, ребятки. Лава — это место, где добывается ископаемое, то есть уголь. Состоит из линии забоев. В этой лаве, куда мы полезем, забоев — десять. Пласт, как вам уже объясняли, небось, — круто падающий. Забои расположены уступами. Ну, да вы все это на практике увидите, в лаве. Мы-то ее промеж себя полем зовем, — усмехнулся он. — Да-а… Полем, полюшком. Чай, и мы не под землей-то родились! — сказал он с каким-то вызовом. — Живали и мы на земле. В крестьянстве. Вот и полюшко. Хоть и не пашем мы, а все-таки… память. Как в песне поется:

Шахтер пашенки не пашет,
Косы в руки не берет,
Чуть настанет воскресенье…

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: