Все расхохотались.
— Чудак был! — нежно повторил Макар Васильевич. — А простой, свойский. Уж он со всяким шахтером и водку выпьет и в кумовья пойдет. А на работе — не-ет, на работе он волк. Боялись его. Да и то сказать — шахту он знал так, как другой инженер не знает.
— А как бастовали-то, помнишь? — вдруг сказал Иван. Видно, воспоминания разворошили и его. Он словно оттаял.
— А-а! — засмеялся Прокоп Максимович. — Было и это, Как же! Забастовали, догадались. Вы, ребята, — неожиданно обратился он к Андрею, — небось, и забастовки-то никогда не видели?
— Нет… где же?
— Да. И не увидите теперь! Разве что за границей.
А мы до семнадцатого бастовали часто. Как же! Да-а…
А тут, в двадцать втором, наши забастовать догадались. При своей-то власти! Уж не помню, чего требовали. Конечно, трудно тогда было. Разруха. А ни хлеба, а ни картошки… Вот и забастовали. Собрались у конторы, сидят, на солнышке греются, а в шахту не идут. И коноводом у них — Кваша, вредный такой был старик! Ну, мы, значит, всей ячейкой пришли к ним: объясняем, уговариваем, срамим. Ничего не действует! Да и сами-то мы, по тем порам, малограмотными были. Больше на совесть напирали. А Егора Трофимовича нет! Он в городе по делам. Вот беда какая!
Он посмотрел на ребят, потом усмехнулся.
— Наконец приехал Егор. Докладывают ему: так и так, мол, — забастовка. "Ладно! — говорит. — Я сейчас сам к ним приду!" Ну, выходят, значит, ребята к забастовщикам, объявляют: не расходитесь, мол, подождите, сейчас с вами разговор будет. "А что, — спрашивает Кваша, — Егор, что ль, приехал?" — "Приехал. Сейчас сам придет". Постоял-постоял Кваша, в затылке почесал, потом говорит своим: "А ну, давай-ка лучше в шахту, ребята! Егор приехал. Что с ним, с чертом, связываться!" Ну, Егор Трофимович на крыльцо вышел, а забастовщиков нет. Все уже в шахте работают!
— Боялись его! — сказал Макар Васильевич. — Не власти его боялись, а личности. И языка тоже. Ух, и язык был — нож! А сам он, сам — никого не боялся.
— А меня боялся! — сказала вдруг Евдокия Петровна.
— Да-а! — удивленно подтвердил, подумав, Макар Васильевич. — Ее, верно, боялся.
— И сейчас боится! — прибавила Евдокия Петровна и засмеялась.
Андрей посмотрел на нее с уважением и некоторой робостью: он ее уже тоже боялся. Боялся, а чувствовал: случись беда, горе, к ней надо идти за советом, будто в ней одной — вся мудрость житейская и вся правда шахтерская; она худое не присоветует.
Она сидела за этим столом, как патриарх, прямая, молчаливая, строгая; ей семьдесят пять лет; самой старой донецкой шахте меньше. Она пришла с отцом сюда в степь, когда тут ничего не было, волки бегали. Сколько же всякого — и красивого, и худого, а больше всего горького и страшного — видели ее мудрые, приметливые глаза?!
Вот сидит она сейчас за этим столом, строгая, но ласковая, гордая своими детьми и внуками. Слушает ли она, о чем дети шумят? Или о своем думает? О чем?
Ему захотелось вдруг встать перед ней на колени, тихо попросить: благословите, бабушка, на шахтерскую жизнь! Теперь твердо знал он, что шахтером станет.
Он и сам не понял, как это вышло и откуда отвага в нем явилась, что он действительно встал — не на колени, правда, а во весь рост, когда все сидели, — и сказал дрожащим от волнения, не своим голосом:
— Я… я… сказать хочу…
И только когда вдруг все стихли и с любопытством уставились на него, понял он, что произошло, и растерялся, забыл, что хотел сказать и зачем поднялся.
— Говори, говори! — весело закричал ему хозяин.
— Что же ты? Говори!
А он стоял как потерянный и не знал, что сказать, что сделать.
Все невольно засмеялись, глядя на его смущенное, красное от испуга лицо, и только она одна, бабушка, не улыбалась даже. А смотрела на него покойно и ласково, будто говорила: что же ты, мы всё поймем, — скажи!
И он выдавил из себя слова, не те, разумеется, что так задушевно пели в нем, а совсем другие — жалкие и беспомощные, не умеющие выразить то, что он сейчас чувствовал.
— Я о бабушке… то есть об Евдокии Петровне… Чтоб все выпили за нее… то есть за ее здоровье…
— Ура-а! — зычно закричал хозяин и вдруг встал, подбежал к Андрею, схватил его в свои богатырские лапы и расцеловал. — Молодец! — горячо дыша в самое ухо Андрея, прошептал он. — Дорого ты сказал! Дорого! — Потом, все еще держа юношу за плечи, он повернулся к старухе и крикнул: — Так берем, мама, этого шахтарчонка во внуки?
Все захлопали, закричали; мужчины с рюмками в руках пошли к Евдокии Петровне — чокнуться.
— Семеро нас, мамо, осталось от отца, — сказал Иван. — Всех вы, мамо, выкормили, людьми сделали. Низкий поклон вам!
— Спасибо, спасибо вам, детки! — отвечала смущенная и растерянная старуха. — И я с вами до хороших дней дожила. И тебе спасибо, Андрюшенька! Первый раз вижу тебя, а — родной. Спасибо тебе! И всем добрым людям — спасибо! — Она поклонилась. — Не забываете старуху, мне это лестно. Вот теперь заплакать бы, — сказала она совсем неожиданно, — да беда: плакать я не выучилась. Али заплакать, что ль, Настя? — крикнула она невестке.
— Так ведь в радости-то вроде не плачут, мама! — смеясь, ответила та.
— Ну, а с горя я и сроду не плакала!
После обеда хозяин сам пошел провожать ребят.
С Андреем он был особенно ласков, но и на Виктора уже не хмурился, был приветлив и с ним.
— Вы заходите ко мне, ребятки, — говорил он, идя с ними по двору. — Как вздумается, так и заходите! Эк, денек хорош! — прищурился он на солнце. — Последний. Осенью у нас — нехорошо. Дожди замучат.
Он подошел с ними к калитке и остановился.
— Хорошая у вас улица, зеленая… — сказал Андрей. — Липы какие!
— Сами садили, — ответил мастер. — Нам ведь здесь — жить! Во-он там, где плетень, видите — там тесть мой живет. Вы как раз под его огородом и работаете…
— То есть как? — не понял Андрей.
— А так! Наша лава как раз и проходит… под его огородом. А вон туда — пласт "Мазурка" пойдет. А коренной штрек — тут вот… — Он чертил рукою в воздухе, и Андрей изумленно следил за его пальцем, словно то была волшебная палочка: перед нею недра распахивались. — Да-а! А как бы вы думали? Двухэтажный у шахтера дом… Хоромы! Значит, там внизу я работаю, рабочий кабинет там мой, а тут — отдыхаю, водку с друзьями пью. — Он засмеялся. — Ну, заходите! Дорогу теперь знаете. А Дашку я на цепь прикую. Так что без опаски заходите! — и он протянул приятелям руки.
— Вы меня простите, Прокоп Максимович! — вдруг сказал Виктор: он все время хотел это сказать и волновался. — Я тогда за столом глупость сказал, обидел вас… вы простите. Я как дурак…
— Да нет, нет, что ты! — сердечно перебил его забойщик. — Я уж и забыл!
— А я не забуду… я теперь — никогда…
Андрей удивленно взглянул на друга; в первый раз слышал он, чтобы Виктор сам винился; но он ничего не сказал.
Они простились с Прокопом Максимовичем и пошли домой. Некоторое время шли молча.
— Ты хорошо сказал… про бабушку… — вдруг тихо произнес Виктор. — А я свинья!
— Что ты, что ты, Витя!
— Нет, ты молчи. Я сам знаю. Свинья. — И он мрачно пошел вперед, уже не глядя в сторону товарища.
"Шахтер, дай добычь!" — такой плакат висел теперь напротив койки Виктора. Просыпаясь, он замечал его раньше, чем свет в окне. Знакомые слова сами бросались в глаза. Они гудели в его ушах, как и будивший его гудок "Крутой Марии". Иногда они даже снились. Он вставал. Так начинался день.