Нет, так никогда не вырвешься из Чибиряк! Здесь все держит: мать, Андрей, комсомол, каждый знакомый камень на дороге. Так никогда не вырвешься! А надо просто — вот сбежать сейчас с кургана и, не оглядываясь, не прощаясь ни с кем, не раздумывая, зашагать рядом с тополями — все равно куда, все равно зачем, только б идти, а не лежать в кладбищенской полыни.
Он сказал вдруг негромко и не глядя на Андрея, словно думая про себя, но вслух:
— А может, врозь?
— Что? — отозвался Андрей. Он не понял и виновато улыбнулся. Ему показалось, что Виктор что-то долго ему говорил, а он вздремнул, убаюканный полынью, и не слышал.
— Я говорю, — повторил Виктор, — может, попробовать врозь? Каждый как сам хочет.
Он сказал это, стараясь не глядеть на товарища. И подождал немного. Вот Андреи сейчас вскочит, бросится к нему, крикнет: не бросай меня, брате, давай куда хочешь — только вместе…
Но Андрей молчал.
И тогда Виктор снова заговорил, он молчать больше не мог. Вот сентябрь на дворе, сказал он с досадой, и осень, и многие ребята давно уехали, простые ребята, не хитрые, не переборчивые, как Андрей, а мы все сидим в Чибиряках, золотой кареты ждем, счастья на блюдечке, и в том один Андрей виноват, ему все не подходит; кабы не он, то Виктор давно б уже был в Москве, в киноинституте. Почему он должен от своей мечты отказываться, хотя бы и ради товарища?
Он говорил, все более и более распаляясь. И, сгоряча бросая слова в лицо товарищу, сам знал, что слова эти несправедливые и обидные и говорить их не надо, нельзя, стыдно, но сдержаться уже не мог. Запыленные тополя бежали внизу, вдоль шляха, в Полтаву; ветер раскачивал зеленые котомки за их спиной.
А Андрей все молчал.
Он лежал, уткнувшись лицом в траву, и не шевелился. Он и понять не мог, как все случилось. Вот была дружба, и общие мечты, и ребячьи нерушимые клятвы, и свои звезды над головой — Млечный Путь, знакомый, как дорога на Псёл. Как же теперь? Как же теперь будет? Виктор прав. Он смелый, ловкий, расторопный. Он и один не пропадет. Что ему Андрей? Только лишняя ноша.
А как же дружба? Вот так и дружба — до перекрестка. И Андрею вдруг захотелось заплакать.
Бог весть чем могла бы кончиться эта ссора. Уж очень хрупка, нежна и незрела детская дружба. Может быть, наутро они просто помирились бы, уступили друг другу и выбрали бы, наконец, дорогу, подходящую обоим. А может быть, так и расстались бы навсегда, разъехались, и судьбы их тогда сложились бы по-разному, независимо одна от другой. И много лет спустя, если б встретились, удивились бы, что могли когда-то мечтать об одной дороге, а может быть, и пожалели, что общей дороги не нашли. Все могло быть после этого утра на кургане, когда Виктор, оборвав себя на полуслове, вдруг убежал один, а Андрей остался лежать в полыни, но вечером их обоих неожиданно вызвали в райком комсомола.
Они пришли туда врозь, там встретились.
В райкоме толпилось много комсомольцев, никто не знал, зачем их вызвали.
— Может быть, война? — предположил кто-то, и все засмеялись. Хотя, возможно, и война. Все жили тогда предчувствием войны.
Наконец пришел секретарь райкома Пащенко, как всегда озабоченный и взъерошенный. Этот голубоглазый юноша в сорочке, вышитой синими васильками, всегда жил в состоянии боевой тревоги. И простую фразу: "Товарищи, надо исправно платить членские взносы", — произносил так, словно звал на фронт. Чувством ответственности он был наделен в изобилии, чувства юмора не имел совсем.
Он постучал карандашом о графин и, не дожидаясь, пока все рассядутся и стихнут, закричал:
— Товарищи! В Донбассе — прорыв! — и перевел дух.
Это было совсем неожиданно. Никто ничего не понял.
Чей-то девичий голосок простодушно спросил: "Ребята, а где это Донбасс?" На девочку зашикали. Пащенко еще раз тревожно и с силой крикнул: "Прорыв в Донбассе, товарищи!" — и неизвестный Донбасс вдруг придвинулся к Андрею, стал рядом, косматый, дымный и почему-то растерзанный. Гудки над ним метались и кричали всполошенно и вразнобой, как галки осенью. Вот и все, что мог вообразить о Донбассе Андрей: дым, гудки, серый дождь. Он и догадаться не мог, какое же это отношение имеет к нему, к Андрею.
А Виктор жадно прислушивался. "Прорыв!" — он любил такие слова. Вот сейчас Пащенко скомандует: "Вперед, ребята! На штурм! На смерть!" И они пойдут. Пойдут! Виктор не знал еще, какого подвига ждет от них Пащенко: как и Андрей, он смутно представлял себе неизвестный Донбасс и еще более смутно "прорыв в Донбассе". "Прорыв" было тогда еще новым словом в Чибиряках. Но неизъяснимое чувство восторга уже охватило и подняло Виктора, совсем как год назад, когда тот же Пащенко и так же встревоженно закричал им: "Товарищи, конфликт на КВЖД!" Как и все мы, Виктор принадлежал к романтическому поколению.
Теперь Пащенко говорил о пятилетке. Его голос то и дело взвивался — спокойно он говорить не мог. У него была симпатичная, истинно комсомольская черта: все принимать близко к сердцу. Для него не было далеких стран и чужих дел. Все было свое, кровное: и хлебозаготовки в Сибири, и урожай хлопка в Узбекистане, и казнь коммунистов в Италии. Разгром стачки рурских горняков он переживал, как личную драму.
Он говорил сбивчиво, но безостановочно. Слова находились сами, может быть, и не те, какие были ему нужны, но он все слова окрашивал своею страстью, и с ними свершалось чудо: неуклюжие слова хорошели, мертвые становились живыми.
Когда у Пащенко пересыхало горло, он торопливо глотал воду из стакана с таким видом, словно в стакане был крутой кипяток, и сразу же, даже губ не вытерев, продолжал говорить дальше.
"Хорошо говорит! И не остановится ни разу! — с восхищением подумал Андрей и вздохнул. — Я б не смог так. Я б, если б заставили выступить, испугался бы… да убежал". И, как утром, вдруг опять неожиданно подумал он, что никуда не надо ехать. Остаться здесь. Поучиться у Пащенко, в комсомоле. Самому стать таким, как Пащенко.
Пащенко вдруг оборвал свою речь на высокой ноте и сказал уже обыкновенным тоном:
— А сейчас я оглашу вам решение райкома, — и стал шарить в своих многочисленных карманах: портфеля он принципиально не имел.
Виктор следил за ним нетерпеливым взглядом; вот сейчас объяснится, наконец, какого подвига ждут от них: он готов на любой. Но Пащенко долго не мог найти нужной бумажки, он вытаскивал из карманов все не то, вдруг вытащил серебряную шоколадную обертку — он любил сладкое — и страшно смутился, а все засмеялись. Но Виктор не улыбнулся даже, он ничего смешного и не заметил, он был сейчас в состоянии восторженно-жертвенном, и самое меньшее, чего он ждал от Пащенко, — приказа идти на костер.
И вдруг он услышал:
— Чибирякский райком комсомола приветствует инициативу москвичей и ленинградцев и, со своей стороны, решает послать в счет тридцати тысяч на постоянную работу на шахты Донбасса десять лучших комсомольцев, членов чибирякской организации ЛКСМ, а именно: Абросимова Виктора, Борисенко Митрофана, Воронько Андрея…
Андрей удивился, услышав свое имя: ему казалось, что в райкоме его и не знают вовсе, о нем и не вспомнят. И вдруг его назвали среди десяти лучших. Он покраснел.
"Вспомнили-таки!"
Но это чувство радостного смущения тут же и рассеялось. Он понял, что значит список десяти. "Значит, в шахтеры нас? В шахтеры?" — сообразил он и растерянно оглянулся вокруг себя. Сам того не подозревая, он искал Виктора.
Они сидели врозь — утром поссорились, но тут сразу же нашли друг друга глазами. Оба почувствовали, что сейчас и, может быть, навсегда решается их судьба. Лицо Андрея выражало растерянность, лицо Виктора — обиду.
Да, обиду. У него даже губы дрожали по-детски обиженно. Словно Пащенко обманул его и зло над ним насмеялся. Куда угодно можно было двинуть Виктора — в небеса и на море, под воду и за Полярный круг. Но в шахту? Просто в шахтеры? Еще минуту назад был готов он на любой подвиг, даже на смерть, — он и сейчас готов. Но где же подвиг? Просто в шахтеры. И он чуть не вскочил с места. Чуть не закричал в слезах: "Не хочу! Не имеете права!"