— Ну-ка, повтори свои слова еще раз!

— Что сделаешь, если повторю? — ярился Адна-хан.

— Повтори. А потом увидишь, что сделаю!

— Оставь его, Мяти, — оборвал инцидент Махтумкули, — не связывайся с глупцом, отойди.

Адна-хан хлестнул коня плетью так, что тот присел.

— Я вам, олухам, покажу еще, кто глупец! Я вам…

Топот жеребца, рванувшего с места в карьер, заглушил последние слова угрозы. Адна-хан помчался в Хаджиговшан.

— Ха-ха-ха-ха… — неуверенно засмеялся Ягмур и замолк.

А Махтумкули долго глядел вслед Адна-хану. Тот уже скрылся за поворотом, а он все смотрел, и грудь его вздымалась, как меха кузнечного горна.

— Он тоже вышел во владыки, это ничтожество… О бренный мир! Кого возвышаешь? Кому даешь львиный облик?..

О создатель, смущен я твоими делами —
У достойных ты отнял священное пламя,
Ты вонючих лисиц сделал вроде бы львами…
Правишь судьбами мира ты наоборот!

И такая горечь прозвучала в голосе поэта, что Мяти с Ягмуром невольно поежились, переглянулись и дружно взялись за серпы.

Заходящее солнце коснулось вершины Кемерли, и гора вспыхнула алым отблеском. Дневной зной постепенно отпускал, свежел воздух, легче дышалось. Но Махтумкули не ощущал прохлады — буквально истекал потом, он копнил и копнил траву, сжатую за целый день. Он торопился покончить с сенокосом, ибо призывно ждал его берег Гургена. Заветный берег.

Закончив копнить, он разогнул ноющую поясницу, сгреб краем ладони обильный пот со лба. Сумерки сгущались. Темный силуэт тянущихся с запада на восток и уходящих в сторону Хорасанской низменности гор тускнел, сливался с небом. Горы сплошь поросли деревьями и кустарником, но сейчас их было не различить. Надо поскорее собирать траву во вьючные вязанки, пока еще хоть что-то различают глаза.

Из темно-синих сумерек донесся оклик Мяти:

— Ахов, Махтумкули!.. Поехали, что ли?

Смочив пересохшее горло из небольшого кувшина, Махтумкули крикнул по направлению голоса Мяти:

— Поезжайте! Я скоро двинусь следом!

И Ягмур и Мяти знали подоплеку уклончивого ответа — они были понимающие ребята. Поэтому настаивать не стали и дожидаться — тоже. К чему медлить и задавать ненужные вопросы в ясном деле?

Они уехали. Едва лишь затихли вдали их нарочито громкие голоса, понукивающие лошадей, Махтумкули тоже не стал задерживаться. Споро собрал вещи, навьючил коня.

Извилистая тропа то круто поднималась вверх, то также круто падала вниз, петляя по заросшему можжевельником ущелью. Оно было узким и давящим, оно словно бы ограничивало мир высокими непреодолимыми стенами и порождало какую-то томительную безысходность. Но Махтумкули меньше всего обращал внимание на окружающее, он шел обуреваемый совсем иными мыслями. Приятными мыслями. Светлыми.

Тоскливое ущелье вскоре осталось позади. Тропа стала петлять между лишенными растительности холмами. Вдали показался Хаджиговшан.

* * *

Село занимало обширную площадь на северном берегу Гургена. Обычно по вечерам в нем царило оживление. Люди от мала до велика были заняты вечерними хлопотами — поили и кормили скотину, устраивали ее на ночь, убирали в доме и во дворах. Огонь, вырывающийся из очагов и тамдыров, сливался с вечерней зарей, и это придавало селу какую-то мистическую окраску. Мычание коров, блеяние овец, лай собак, крики играющих детей, — все это сливалось воедино, словно воздух звучал.

С востока Хаджиговшан окаймляли бесконечные гряды гор. Там, в ущельях и низинах, проживала основная масса оседлых гокленов. А на западе простиралась ровная степь, где селились иомуды. Прямо на севере маячила гора Сонгидаг. От ее подножия по берегам Атрека, своенравно и бурно катящего свои воды с востока на запад, обрели пристанище скотоводы иомудов и гокленов. За Сонгидагом простиралась необъятная степь. В ней, смыкающейся на востоке с Джейху-ном, на севере — с Каракумами, на западе — с Каспийским морем, а на юге — с Хорасанскими горами, испокон века жили туркменские племена. Иомуды, гоклены, теке, эрсари, сарыки, салоры, алили, емрели, човдуры — десятки племен и родов владели этими необозримыми степными просторами. А если точнее, то прозябали здесь. Ибо хотя край формально и принадлежал им, владельцами фактически были не они. Часть края находилась под владычеством Хивы, другие части изнывали от жестокого гнета алчных наместников эмира Бухарского и шаха Ирана. Беззащитен был народ в стране без хозяина. Всякий, кому не лень, нападал, грабил, разорял, жег. Не было защитника, не было покровителя, и прекрасный край стонал под копытами иноземных коней…

Не раз и не два задумывался Махтумкули об исторических судьбах родного края. Но сейчас мысли его были поглощены другим, душа стремилась к иным переживаниям, и он легонько понукал коня, направляясь к поблескивающей издали реке.

Там, как правило, всегда многолюдно по вечерам. Девушки и молодые женщины с кувшинами, одетые в зеленью и красные платья, жаждущие восхищенных взглядов, пылкие юные джигиты, не знающие, как проявить свое мужество и силу; старики, у которых осталось больше сожалений, нежели надежд; подростки, совершенно равнодушные к мирским заботам и озабоченные лишь своими, детскими делами. Все они собирались здесь на закате солнца.

Особенно притягателен этот час для молодых. Ведь берег Гургена был как бы негласно узаконенным местом тайных встреч, местом свиданий. Вот три сверстницы наполнили свои кувшины водой, да замешкались. А неподалеку трое парней купают лошадей, засучив по колено штаны. Они то и дело поглядывают на девушек, заигрывают с ними, произносят приятные для девичьего слуха слова. Девушкам это нравится, они хихикают, строят парням глазки, не торопятся уходить, И кто знает, возможно в эти минуты завязывается узелок большого чувства, делает свой первый шаг судьба…

Махтумкули шел, не глядя по сторонам, весь охваченный предвкушением свиданья. Он устал и был голоден. Но что значили эти жалкие телесные жалобы перед тем духовным подъемом, который все больше и больше охватывал поэта! Что значили они перед той окрыленностью, что заставляла сердце парить и петь! И Махтумкули замурлыкал себе под нос:

Я бродил по теснинам любви. Лучше, кажется, смерть!
Что за мука! Душа изныванья, такого не стерпит!
Если гору любви взгромоздить на небесную твердь,
То обрушится небо, — страданья такого не стерпит!

Муки любви… Разве не они лишили покоя молодого поэта, внесли сумятицу и неразбериху в его жизнь? Уже сколько месяцев не находит он себе покоя — и во сне и наяву стоит перед ним Менгли. Ее прекрасное лицо, лучезарные глаза без огня сжигают его. Он идет сейчас, лелея в душе надежду на встречу, и верит, что пусть встреча будет единым мигом, но миг этот заключает в себе необъятное, он — как солнце, спрятанное в росинке, пылающее в ней, ослепяющее!

Менгли… Среди цветов любви не было для Махтумкули, не расцвело красивее, желаннее цветка, чем она. И потому так остра была разлука. Даже кратковременная. Верно сказано, что не бывает розы без шипов, не бывает и любви без страданий… Конечно же, она обязательно замешкалась на берегу реки с уже наполненными кувшинами. Вот он неторопливо приближается — и она встречает его лучистым взглядом. Они смотрят друг на друга в упор, совсем рядом стоят, они беззвучно переговариваются, поверяя друг другу самое сокровенное, самое затаенное — из источников друг друга пьют воду жизни их истомленные души. А если никого поблизости не окажется и посчастливится перекинуться несколькими словами… Что может быть желаннее!

Однако надо двигаться медленнее, чтобы многолюдное сборище успело разойтись, чтобы она осталась одна. Она ведь не уйдет, она дождется!

Теша себя радужными мечтами, Махтумкули спустился к берегу, и только тут его осенило: людей-то нет. Совершенно никого! В такое время суток здесь никогда еще не было так безлюдно. Странно!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: