Люба жила не в центре, а на Ленинских горах. Подкрались вечерние сумерки. Вот как сейчас. Она подошла к окну, долго молча разглядывала силуэт города. А потом начала по-матерински обихаживать меня и потчевать блинами, чаем, айвовым джемом. Когда я рассказала ей, что после нашего развода у тебя был инфаркт, она ответила, что это вполне естественная реакция. И даже не стала спрашивать, ходила я к тебе в больницу или нет. Порой она бывала нестерпимо мудрой, эта Любовь Федоровна, наставник будущих учителей истории…
Надо бы позвонить ему. Сейчас он наверняка сидит дома в таком же подавленном состоянии, как сижу здесь я. Надо бы, но не могу. Не знаю, как начать, не знаю, чем кончить. Пусть сперва приедет. Поставим точку при свете дня. Благо перспектива есть.
У Гитты прямые каштановые волосы до плеч, она любит зачесывать их налево, прическа строгая и в то же время естественная; нерешительность Гитта терпеть не может. Моральную нерешительность она воспринимает как зуд в голове, ей кажется, будто в волосах у нее полно гнид. Столкнувшись с этим малоприятным чувством, Гитта предпринимает основательное расчесывание гребнем и щеткой; для нее это способ восстановить душевное равновесие, метод неподкупного самоконтроля; приступив к делу, Гитта перебрасывает налево всю свою роскошную каштановую гриву, а сама попутно разглядывает себя. Она в достаточной мере наделена тщеславием — как и свободна от него, — чтобы без самообольщения обнаружить на своем лице следы, которые за истекший период оставило на нем время. Те, которые можно отретушировать, и те, которые уже нельзя. Сегодня вечером, то есть вечером 20 января, она приходит к глубокомысленному выводу, что тридцать шесть лет — это не двадцать шесть. Да, я еще хотела рассказать, как два года назад, вот в этой самой квартире мы справляли мой день рождения.
Нас было двенадцать человек. Сплошь коллеги. Пять супружеских пар, Павел и я. Вполне интернациональная компания. Георгии Львович, ветеран, журналист, ученый, тоже присутствовал. Десять дней назад мы его похоронили. Мне хотелось молодо выглядеть, потому что Павел моложе меня. Я заплела красивую, толстую косу. Вот перед этим зеркалом. Все нашли, что мне это очень идет и что я выгляжу очень молодо. Павел сказал, что даже вызывающе красиво и вызывающе молодо. Я хотела сводить с ума, меня самое свели с ума. Мы пили, смеялись, потом начали рассказывать всякие истории. Так всегда бывает, когда собираются вместе супружеские пары. Георгий Львович вспоминал свою берлинскую пору, первые годы после войны. Другие рассказывали о своих поездках. Тут меня словно бы бес попутал — я надумала попотчевать гостей твоей историей. Потому, быть может, что в тот вечер я заплела косу. Люба, красивая, своенравная, ласковая девушка — она, помнится, тоже ходила с косой. Имен я не называла, я делала вид, будто история эта известна мне только с чужих слов, будто она наполовину правдива, а наполовину выдумана. И если они не умерли, так завершила я свой рассказ, то живут до сих пор. Когда гости разошлись, Георгий Львович отвел меня в сторонку. Девочка, сказал он, девочка, ты знаешь об этой истории куда больше, чем рассказала нам. Заставь себя открыть всю правду, запиши ее. У тебя в косу воткнуто перо, самый подходящий инструмент для такого дела. Вот что сказал мне Георгий Львович в тот вечер. И вообрази, я последовала его совету, я изложила одно, другое, третье на бумаге. Но лишь после того, как, к моему немалому изумлению, у меня объявилась настоящая Люба. Я показывала ей свои записи. И всякий раз ее очень многое не устраивало. Мало-помалу мне вообще расхотелось писать. Вдобавок и еще один человек отвел меня в сторонку в тот достопамятный вечер, человек, который вообще не хотел уходить, но был должен, человек, которому уже не раз доводилось покидать мою комнату лишь поутру. Павел, мой красивый, чернокудрый, молодой друг. Когда мы остались одни, Павел снял пиджак и сказал, что я вполне могла обойтись без этого тягомотного романса. А я ему на это сказала: дорогой Павел Сергеевич, надень-ка ты свой клетчатый пиджак и ступай куда подальше. Он и ушел, а я запустила пять пальцев в свою красивую, молодящую косу и растрепала ее. С того вечера он ни разу не снимал у меня пиджак. К сожалению, признаюсь честно. Но тебя это уже больше не касается, уважаемый товарищ Хельригель.
У тебя осталось одно только право — узнать, каким образом я вышла на Любу. Спустя три недели после упомянутого дня рождения в редакцию позвонили. Очень энергичный мужской голос, с трудом сохранявший необходимую вежливость, потребовал, чтобы я на будущее воздержалась от распространения как этой легенды, так и всех, ей подобных. Мужчина, которому принадлежал этот энергичный голос, назвал себя лишь в конце короткого монолога: с вами говорил генерал Кондратьев. Желаю успехов в вашей дальнейшей работе. Трубка положена. Тут я во второй раз прокляла твою историю. И себя, глупую бабу. Но еще через три дня меня попросил к телефону какой-то женский голос. По домашнему номеру. Голос, я бы сказала, приветливый, иронически-сдержанный. Она Любовь Федоровна, сестра того сердитого генерала. И приглашает меня, если, конечно, я хочу, к себе. На чашку чая. Вот как мы с ней познакомились. Вполне логично, правда ведь.
Люба никогда не вводила меня в круг семьи. Брата ее, генерала, я сегодня увидела впервые. Еще до начала рабочего дня. Здесь, на этом самом месте. За пятнадцать минут он звонком предупредил меня о своем приходе. Дело касается его сестры. Я сразу поняла, что Люба не смогла перенести третью операцию на легких. И оказалась права. Кондратьев, принесший мне это известие, сохранял выправку и достоинство. Я предложила ему стул. Он не стал садиться. Снял фуражку с красным околышем и правую перчатку. Письмо Любы с пожеланием относительно тебя, Хельригеля, он изложил мне сухим, протокольным тоном. А когда он затем попросил меня сделать все для этого необходимое, его слова звучали так, будто он оставляет на мое усмотрение — извещать тебя или нет.
Не имеет смысла ложиться. Никакого смысла. Вести разговоры с человеком, которого здесь нет. Уж лучше чем-нибудь заняться. Вон сколько работы накопилось на письменном столе, кассеты, записи, наброски. Она взялась подготовить цикл коротких репортажей на тему: «Московские домовые комитеты. Люди, формы, направление деятельности». Первая часть — собрания жителей дома или микрорайона — уже готова. Здешние люди прямо высказывают свое мнение, без околичностей, они вполне владеют риторикой как заострения, так и затушевывания. Тому, кто председательствует на подобных собраниях, требуется, во-первых, толстая кожа, а во-вторых, добрая душа и достаточно знаний, чтобы разбираться в вопросах гражданского права. Но когда представители бытового обслуживания не справляются либо нечисты на руку, все эти качества не помогут. Тогда поможет только бюджет. Последняя фраза перечеркнута красным карандашом, а на полях приписано: общее место.
За ней числятся еще две части: первая — чистота и порядок, вторая — проблема свободного времени. Чистоту и порядок надо заменить чем-нибудь другим, более художественным. Гитта обращается за помощью к маленькому охотнику. Охотник стоит у нее на письменном столе. Бронзовая статуэтка. Размером со столовую ложку. Поставленную стоймя. Статуэтка изображает голого, кудрявого мальчугана. В правой руке мальчуган держит слегка занесенное копье. Рука изваяна в движении. Мальчуган собирался то ли метнуть копье, то ли колоть копьем, но не успел. Взгляд его устремлен туда, куда указывает наконечник копья. Над самой землей. А левая рука отведена назад в широком, зазывном жесте. И толчковая нога повторяет то же зазывное движение. Классическая робкая невинность детского лица уже дышит близким триумфом. На что он нацелился, этот маленький охотник и чем, судя по всему, вот-вот овладеет? Люба уже говорила: на русалочку, на ведьмочку или на дурочку. Всегда — одно и то же. Он не терзает себя раздумьями, этот мальчуган. Он живет, охотится, ловит. Он ведет честную игру. Но если потрепать его, маленького охотника, по курчавой головке, у него могут возникнуть неплохие мысли. И своими мыслями он одарит тебя. Ему, счастливчику, они не нужны, покамест не нужны. Когда уже было известно, что Любе третий раз надо ложиться на операцию, а Гитта еще ничего о том не знала, Люба подарила ей маленького охотника. С напутствием. Она, Люба, знакома с этим мальчиком так давно, почти всю жизнь, что у нее он уже начал повторяться. Самое время ему перейти в другие руки. И чтобы Гитта не благодарила. Добрые мысли ничего не стоят — ничего, кроме затраченных усилий, а требуют множества хлопот и работы.
Гитта решила, что понимает, чем походя одарила ее Люба. Куском собственной жизни. Понимает — но не до конца. А может, до конца ей и понимать не хотелось.
И вот теперь она задает мальчугану вопрос, треплет его по головке в надежде, что он подскажет ей новые, более свежие, образные слова взамен чистоты и порядка. Она глядит в широкое окно, перед которым стоит ее письменный стол. Видит белые стены, балконы, освещенные окна крупнопанельных домов, что стоят напротив, заснеженный зеленый газон. Между домами множество припаркованных машин, по-над крышами новых домов она видит, как махровое зимнее небо впитывает рассеянный свет двенадцатимиллионного города. Словно пар. Маленький охотник явно рассыпает свои мысли, не заботясь о том, годятся они или нет. Сейчас малыш дарит ей Любину историю про Лену, про Игоря и сердитую вахтершу по фамилии Беляева. Лена была школьной подружкой Любы. Люба рассказала ей историю специально для тебя, если желаешь знать. На то есть своя причина, есть второй вариант.