— А мне какое дело?
— Тебе что, уже нет дела до Андрея?
— Андрея? Андрей приходил к тебе вчера вечером?
— Ну, не совсем ко мне. Ему сказали, что он застанет тебя. Анна Ивановна ему так сказала. Она, надо полагать, была уверена, что он застанет тебя у меня. Получилось разочарование. Вот так.
Хельригель снова начал тяжело дышать. Глядел за окно в снежную круговерть, слышал, как Люба что-то говорит. Первое слово, которое он от нее услышал: «Идиот», — вот что она ему сказала. В той лощине. В девятом часу. И в голосе у Гитты звучали интонации, которые использовали этого «идиота» как твердый фундамент. Короче, он тяжело дышал.
— Андрей не стал у меня задерживаться. Я едва уговорила его присесть. Он хотел предложить нам транспорт. Чтоб мы ехали в одном автобусе вместе с самыми близкими. В этом же автобусе будет доставлен на кладбище гроб. Здесь есть такие спецавтобусы. А кладбище расположено за чертой города. Мы должны встретиться перед институтом, где преподавала его мать. Точно в половине второго. Там будет сперва гражданская панихида. Я знаю, где этот институт. Я могла бы отвезти тебя туда. У меня в распоряжении служебная машина. А на кладбище ты возьмешь и мои цветы.
— Я — твои цветы? Ты же сама сказала, что он предложил отвезти нас обоих.
— НАС больше нет на свете.
— Не говори ерунды, мы же не умерли.
— У Кондратьевых высоко развито чувство семьи. Они хотят, чтобы МЫ присутствовали. Как будто МЫ еще существуем. Хотя бы один раз, в порядке исключения. На этот единственный час. Один раз — ради Андрея. Чтобы у него не возникла мысль, будто этот немец по-прежнему считает себя возлюбленным его матери. Теперь ты понял? Но не следует с помощью этого МЫ лгать перед лицом мертвой. НАС больше нет на свете. Вот и вчера ты не пришел ко мне, потому что НАС больше нет. Это было вполне последовательно с твоей стороны. Пусть так оно и останется. С моей стороны тоже. Вот почему МЫ не должны показываться вдвоем. На этом месте. В этот час. Перед лицом смерти всегда наступает час истины. Она была тебе ближе, чем когда-нибудь могла стать я. Вот почему ты один вместе с самыми близкими родственниками поедешь на кладбище и возьмешь мои цветы. Все равно горевать каждый будет поодиночке.
Размышлять и быть в ладах с природой. Плохо, когда речь идет о человеческой природе. У человека природа очень своеобразная. Вот ты, например, бежишь попить воды. А я не ходил попить, когда речь шла о человеческой природе, моей и ее. Я взял котелок и пошел за водой. И набрел на хорошие мысли. А вчера дежурная по этажу подарила мне бутылку минеральной воды. Я выпил ее, но ни на какие мысли не набрел. Впрочем, и это было хорошо. А было ли?
— Гитта, а если бы я попросил тебя, чтобы в последний раз мы с тобой были МЫ. На этом месте, в этот час. Всегда есть нечто более высокое, чем МЫ с тобой. Например, жизнь или, например, Андрей. Ведь и Андрей явился на свет из НАС, которых больше нет на свете, давным-давно уже нет. А он есть, он живет и говорит. Я хочу подняться над случайностью, которая именует себя судьбой. Он ведь не потребует от нас свидетельства о браке. Я прошу тебя, едем со мной.
— От тебя действительно никто ничего не потребует. У тебя есть твоя легенда и есть твой живой свидетель, красивый парень, замечу в скобках, как женщина и как постороннее лицо. Да и кто я такая в глазах близких родственников, как не постороннее лицо? Что я могу предъявить? Люба и не думала вводить меня в круг своей семьи. А ты принадлежал к этой семье с самого начала. Ты никогда не был для них посторонним. Ты просто был в длительном отлучке. Приняв это МЫ, я бы тоже вошла в круг семьи. МЫ стало бы моим алиби, которое именуется судьбой. Или, говоря твоими словами, чем-то более высоким в их глазах. В данной ситуации ты можешь ставить свою печаль выше, чем этот день и этот час. Ты можешь даже получать удовольствие от своей печали. Этому тебя выучила Люба. Случай судил тебе нечто высокое. Можешь спокойно назвать его судьбой. Только моя доля в этом высоком чересчур ничтожна. Так я воспринимала ее с самого начала. Только не до конца сознавала. Хотя нет, инстинктивно сознавала. Не то я не сбежала бы от тебя. Люба как-то раз меня спросила, не случайно ли мы разошлись с тобой, иначе говоря, сдуру. Но с прошлой ночи я знаю, что это было необходимо.
— Ты провела черную ночь. Черную от черных мыслей. И за эту ночь ты продумала, что будешь чувствовать утром. Изгнание дьявола. Нам с тобой не пристало заранее обдумывать, что мы с тобой будем чувствовать. Потому что, если заранее прикидывать, получается все наоборот. Только от настоящих чувств возникают настоящие мысли. Неужели ты и впрямь чувствуешь себя такой униженной? Неужели ты вообще не можешь больше, как ты это называешь, получать от себя удовольствие, как я это называю: прикоснуться к себе в нашей ситуации, в этот день.
— Ты ведь знаешь, я смотрю на общество, в котором мы живем, с научной точки зрения. Так меня воспитали, так меня выучили. Я объективизирую, понимаешь? При этом уже и к самому себе прикасаешься, как к чему-то чужому. Твердую поступь я переняла у своей матери, своих учителей, своих товарищей, своей партии. И если судить объективно, я не причисляла тебя больше к нашей партии с тех пор, как ты отказался учиться, учиться в Любином городе. Вот тогда, через наше большое МЫ прошла первая трещина. И еще одно я увидела объективно и подтвердила свой вывод нынче ночью: у меня одежда иного размера, чем та, в которую одевала людей война. Люба рассердилась на эти мои слова. Но тем не менее в глазах ее родственников я остаюсь человеком на размер меньше. Маленькая, добропорядочная немочка, которая выболтала множество вещей, не подходящих ей по размеру. Килька, плотвичка рядом с тобой, с китом среди китов еще более крупных. Вдобавок эта килька даже малька ни одного не сумела вывести. Такова ситуация, если судить с объективной точки зрения. И если я изо всех сил принуждаю себя — чем, собственно, и занималась всю ночь — оценить положение субъективно, мне следовало бы запеть такую песенку: «Мне бы лучше всего забавляться с китом… Но зато никогда и нигде Новак не оставит в беде». А мой Новак — это же я сама. И еще: выше головы не прыгнешь. Вот каково положение на сегодняшний день с диалектической точки зрения. Несложное и безнадежное там, где дело касается НАС. Через несколько недель я снимаюсь с якоря. Потом примерно полгода в Берлине. Потом еще куда-нибудь. Опять за границу. Если по-старому не склеивается, расстояния остаются последним средством связи. Мне не хотелось бы окончательно потерять тебя из виду…
— Наверно, как в той песне: «Будь всегда моей звездой, но не рядышком со мной». Нет, Гитта, спасибо. Уж коли так, тогда лучше окончательно.
— Будь по-твоему. Как пожелает господин. Но к часу я все равно вернусь и отвезу тебя в институт. А цветы мои ты все-таки возьмешь. И хватит разговоров.
Гитта решительно встала из-за стола после описанного выше завтрака. Он хотел удержать ее. Ведь не все еще обговорено… Но она считала, что обговорено решительно все. И осталась при своем мнении. Как он ни мотал головой, как ни возмущался (и это возмущение заставило его громогласно помянуть не существующих более НАС: «Я возьму такси!»).
Оставшись в одиночестве, Бенно Хельригель задался вопросом, как ему расценивать этот час между восемью и девятью, то ли как верховую бурю, то ли как холодную поземку, которая явилась в облике верховой бури. Он пришел к выводу, что, чем холодней задувает по ногам, тем свирепей гудит над головой. И еще, что, даже если речь идет о преходящих явлениях, для многих преходящее и составляет их сущность. И наконец, что большие и малые рыбы, киты даже, зависят от общего состояния погоды. И что все это — вопрос не одного лишь мировоззрения. Нельзя дважды пережить одну и ту же погоду. Все вышеизложенное означает, что Хельригель, снова изучая через окно метеорологические условия над огромным городом, начал раздумывать, как ему теперь быть. В соответствии со своей природой. Ему чудилось, будто внутри у него прозвенел звонок, словно возвещая конец большой перемены. Перед началом следующего урока. Учение о теплоте и о холоде. По расписанию.
В этот час, с поправкой на местное время, проснулась наша добрая Герта Хебелаут и вспомнила своего отсутствующего соседа, тревожась, не мерзнут ли у него ноги. Надо бы ему взять с собой теплые сапоги, а он уехал в полуботинках, чтобы там фасонить. За ночь на окнах выросли ледяные цветы. Как быстро выстывает такой дом в мороз. Надо будет сегодня протопить у него. Не то, чего доброго, вода в трубах замерзнет. Брикетов в подвале полно. Им выдают на комбинате. Хотя, возможно, он отогрел ноги в постели у Гиттхен. Она, Герта, желает ему от всей души, чтоб так оно и было. И Гиттхен, между прочим, она тоже этого желает. У Гиттхен был такой несчастный вид, когда она вдруг припожаловала в августе прошлого года. Даже гора угля и та со временем уменьшается, думает Герта в угольном подвале. Но вот любовь, любовь никогда не проходит. Покуда у любви есть топливо, есть печка и кочерга, думает Герта, поднимаясь вверх по лестнице.
Анна Ивановна дала ему свой телефон. На всякий случай. Он вернулся в свой номер и позвонил. Приятный мужской голос ответил: «Гаврюшин». У позвонившего на миг перехватило дыхание. Но он уже созрел для того, чтобы ответить на решительный тон Андрея точно таким же. И тоже назвал себя: «С вами говорит Хельригель». Он сказал это по-русски, считая, что такое сногсшибательное заявление звучит по-русски как-то деловитее, чем по-немецки. После чего ему будет легче деловитым и решительным тоном узнать, нельзя ли попросить к телефону Анну Ивановну, Андрей ответил с предельной краткостью: «Можно». Стало быть, можно. Без объяснений. Впрочем, ответ Андрея звучал скорее четко, нежели решительно. Да и как еще прикажете ему отвечать? Анна Ивановна держалась вполне естественно и не выказывала ни тени удивления, когда Хельригель сказал ей, что от всей души благодарит за предложение ехать на кладбище вместе с ближайшими родственниками, но предпочтет им не воспользоваться. Они с Гиттой уговорились по-другому. Они решили, что — в сложившейся ситуации — будет лучше, если он поедет с ней. Благо, у нее в распоряжении есть служебная машина. Он излагал это чересчур многословно, да и русский ему при этом как-то не очень давался. Но Анна Ивановна сразу его поняла. И даже больше чем поняла. Не успел он еще довести свою отважную, высоко моральную ложь до конца, как у Анны Ивановны вырвались слова, свидетельствующие о том, что она решительно все понимает. Впрочем она тотчас осеклась. «Жена у штурвала». — вот что она необдуманно сказала и о чем сразу пожалела. Хельригель был слегка уязвлен. Самые отважные лжецы чувствуют себя уязвленными, если собеседник пусть не до конца, но все же разгадывает их хитрость. Впрочем, далее Анна Ивановна проявила полнейшее сочувствие. Даже когда опускаешь в землю самое дорогое твоему сердцу, думать надо о живых. В этом ее пожелании Хельригель услышал известное облегчение, что ему тоже не совсем понравилось. Но он ограничился словами искренней благодарности, сказав себе, что, верно, ему на роду написано обманывать эту женщину ради других женщин. И решил сам себя за это наказать, доведя до предела рискованность своей лжи, а именно, не сообщив Гитте о своем великом, единожды принятом решении до того, как они оба сядут в машину, а сама машина двинется в заданном направлении. Вообще-то ему пора бы поумнеть. Как обстояло дело, когда Люба в лесу собиралась идти по азимуту, а сама пошла в прежнем направлении. Они тогда оба очень смеялись. Вообще-то к старости человек становится умней. Но не становится сообразительней. Короче, он выдержал свой зарок ничего раньше времени не говорить Гитте. Хотя ему и было трудно. В эти часы Хельригель верил в себя как в мужчину — так верят в Деда Мороза. А возможно, горькая ирония, прозвучавшая в словах Гитты, что уж лучше ей тогда забавляться с китом, сладко пощекотала его тщеславие. Все это вполне могло кончиться катастрофой. В минуту предельного риска Гитта могла его просто-напросто высадить из машины. Или придумала бы еще что-нибудь, лишь бы не ехать с ним дальше. Возможно также, что ей все безразлично. После черной ночи барометр ее настроения совсем упал. Но Хельригель пользовался успехом у женщин. Анна Ивановна очень мудро поблагодарила Гитту за понимание, проявленное в совместном решении. Она дала также понять, что за это понимание скорей всего следует поблагодарить Гитту. Гитта разгадала его не согласованный с ней маневр. Но что ей еще оставалось делать, кроме как сохранять видимость активного участия в этом исполненном понимания совместном решении? Между прочим, это решение и впрямь было принято не совсем без ее участия. Она невольно призналась себе, что Хельригель сделал именно то, чего должна бы потребовать от него она. Ради него же. И ради себя. И ради них. И — выражаясь научным языком — ради конструктивного взаимопонимания. Они научились блестяще понимать такие формулы. Одно плохо — в беде эти формулы теряют блеск. Ну, а он? Без ее участия он свернул со своего излюбленного крестного пути. Он не только понял, что Андрей унаследовал от матери здравый смысл, но благодаря этому пониманию вновь обрел свой собственный, уже в улучшенном виде. Во имя объективности с этим нельзя не согласиться, честно призналась себе Гитта далее. Но меня, продолжала нить своих рассуждений другая, нетренированная часть ее разума, меня он никогда не понимал. И не понимает по сей день. Скрыть от меня то, что он по счастью сделал, чтобы ошеломить меня в последние минуты с таким видом, будто это и составляет гвоздь сегодняшней программы — это свидетельствует только о наличии обычного мужского высокомерия. А жаль, Бенно, очень жаль.