Уже четверть восьмого, а рассветом еще и не пахнет.
Погода явно соответствует прогнозу. Низко нависшие сплошные облака, временами — порывы северо-восточного ветра. Местами — легкий снегопад. Температура воздуха — минус четырнадцать. Область низкого давления. Погода совсем как тогда, в самой низкой точке моего жизненного пути. Когда «Победа» застряла в снегу. На дороге Смоленск — Москва. Возле деревни Чипляево. Об этом, о застрявшей в снегу «Победе», ты, Гитта, не знаешь. Единственное, чего ты не знаешь из всей истории. Потому что и сам я не очень знаю. Потому что все было так нелепо, так нереально, так быстро промелькнуло. Снег валил целую ночь. Нас подняли ни свет ни заря. Повезли к шоссе — разгребать снег. На санях. Еще не светало. Половина проезжей части уже была расчищена. Снегоочистителем. На другой стороне по колено лежал свежевыпавший снег. Команда дочиста выскребала уже расчищенную часть. Часовой свистком подозвал к себе четверых. Чуть подальше от этого места легковушка попыталась обогнать грузовик. По нерасчищенной половине. Через снег, доходивший до колен. И конечно, засела. Колеса буксовали, машина все глубже уходила в снег. Итак: откопать и вытолкнуть. Шофер невозмутимо сидел за рулем, курил свои папиросы, да еще подгонял нас, доходяг. Рядом с шофером сидел человек в солдатской шинели. Без погон. К окну прислонены костыли. На заднем сиденье — женщина в толстой шубе и ребенок, тоже весь закутанный. Я толкал сзади. Ребенок, мальчик лет примерно трех, показывал мне через окно нос, гримасничал. Я тоже ответил гримасой. Так мы развлекались, оба. Мать потянула его вниз. Он снова вскочил как ванька-встанька. И тогда в заднем стекле возникла его мать. Молодая женщина. Она улыбнулась, я улыбнулся, и вдруг веселье исчезло с ее лица, словно она поперхнулась. Я это увидел, и у меня перехватило дыхание. Я увидел Любу. Колеса встали на твердую основу, машина оторвалась от наших рук. Мальчик еще раз показал мне нос, на прощанье. А лицо женщины исчезло. «Победа» набирала скорость по расчищенной дороге. Я сказал себе — осел среди ночи взывает к солнцу. Шла третья послевоенная зима.
Хельригель твердо стоит на ногах, твердо и очень прямо, шея и, значит, голова чуть вытянуты перед стеклянной стеной зала. Он стоит, будто высматривает день, который не желает наступать. Точно так же мог бы он при такой погоде стоять за ветровым стеклом своего локомотива. Мешает только рубашка с твердым воротничком и галстук. И еще, что рубашку он купил на номер меньше. Он взял тот размер, который носил в молодые годы. Почти все, что сейчас на нем надето, что висит на крючке возле столика, из-за которого он встал, и лежит в чемодане, куплено совсем недавно. Пальто, меховая шапка, серый костюм, что на нем, темный, что упакован, полдюжины белых сорочек, белье, носки, галстуки. Из старого остались только ботинки, бритвенные принадлежности и носовые платки. Он прищуривается, чтобы увидеть, что творится за стеклом. Глядеть на собственное отражение У него нет охоты. Он ощупывает свою душу и находит, что там все в полном порядке. Просьба прибыть на похороны соответствует пожеланию умершей. Еще на свете есть Андрей, его сын и ее сын. И Гитта не ожидала от него того, на что твердо рассчитывала в этой ситуации Люба. Вот это теперь единственно важное. Только это. Ничего больше.
Наутро, после ночного звонка на тему: «Сидел бы ты лучше дома», который Хельригель выслушал почти не прерывая, он сказал этой доброй душе, Герте Хебелаут, Герта, сказал он, настал новый день. Да-да, отвечала Герта, настал вторник. И у булочника снова открыто. Я пойду за свежими булочками. Булочка от пекаря это вам не булочка из универсама. Она говорит это каждый вторник. А по дороге в булочную думает о том, как его все это опрокинуло, эта вчерашняя телеграмма, просто ум помрачило. Сам он о том почти не разговаривает. А я и не расспрашиваю, коли речь идет о таких высокопоставленных людях, тем более — о русских. А когда она вернулась, эта добрая женщина, вернулась со свежими булочками, только что из печки, как он любит, за дверью стоял пластиковый пакет со старыми вещами, утиль, сказал он, заношенное старье. Но там виднелось что-то желтое, красивая такая ткань и — глянь-ка! — это было желтое летнее платье его бывшей. Когда та выезжала с тремя чемоданами, пишущей машинкой и сумкой через плечо, платье как раз было в чистке. А квитанция у него в бумажнике. Он берег его все время как облачение святого. А теперь вот платье лежит в мешке с тряпьем. Ни с того ни с сего. Приходит некая телеграмма, и целый мир летит в помойное ведро… Добрая Герта Хебелаут не всплескивает руками, она наделена даром принимать вещи такими, как они есть. Даже если они плохие. А желтая тряпочка — она вполне пригодится для внучки. Да, а потом он поехал на машине в город и пропадал там целый день. Вернулся под вечер с новым чемоданом, в котором лежали сплошь новые вещи. Чемодан из натуральной кожи. Чего ради я тогда начищала замки у старого. А сам молчит — и ни гу-гу. Конечно, не станешь же его спрашивать, сколько это стоило. Да на что он тратил деньги в последние годы? Ни на что. А сам вкалывал на угле. Потел и мерз. Да еще по субботам-воскресеньям нередко тренировки. Да-да. Книги покупал. Господи Иисусе, книги. Соседка Мешке говорит, чего ж ему и покупать-то без жены. Кто зарылся носом в книги, у того книжная премудрость выходит потом. Еще он разорился на теплоизоляционное стекло. Орхидеи. А они все взяли и померзли в одну холодную ночь. Когда не было тока. Вот после этого Хельригель за несколько дней не проронил ни слова. Молчал и думал.
Ручная кладь Хельригеля состоит из перевязанной картонной коробки. В коробке — широкогорлый термос. В термосе — розы, желтые розы, которые надо довезти в целости и сохранности.
И вдруг — бортовые огни, красная мигалка прожектора, самолет заходит на посадку. Сел. Все-таки скорей, чем поездом. Ярко освещенные окна. Люди небось рады, что опять на твердой земле. Немного спустя Хельригель видит, как широкогрудая птица катится прямо на него. Двигатели свиристят, будто мириады комаров. Рядом возникает его сосед по столу. Молодой парень, который может быть ровесником Андрея и который похож на доктора, углубленного в расчеты.
— Задвигались, — говорит молодой человек.
Старший же не может скрыть удивления.
— Ничего не видать, ничего не слыхать, и вдруг — прямо перед носом возникает такая вот гигантская птица. Пролетает через страны, через густые облака и вдруг находит пятачок для приземления. Инстинкт, будто у перелетной птицы.
Младший разглядывает старшего с веселой снисходительностью. Старший чувствует это и сердится на собственную болтливость. Молодых нынче ничем не удивишь.
— Вы, верно, не много на своем веку летали? — спрашивает младший.
— Не много. Но низко.
Вот пусть, раз он такой умный, и смекает, что к чему.
— А-а, — говорит младший. Задавать вопросы — это ниже их достоинства. Они просто вызывают на ответ. Чтоб ты сразу все выложил.
— Раньше, — говорит младший, — в ходу было правило: техника плюс личность. Еще раньше все зависело от того, сытно ли я поел. А сегодня всем управляют компьютеры плюс личное умение. Например, посадка такого вот лайнера или взлет. Сила нужна ему, только чтобы сопротивляться износу. Но это уже объективный закон.
Молодой человек, должно быть, с Запада. Там у них все такие.
— А если ты не желаешь с этим соглашаться, ты однажды так схлопочешь по физиономии, что пролетишь спиной вперед аж до Халле.
Он не лишен приятности, этот парнишка. И не глуп. И не с Запада он. Вот только инстинкта у него нет. Классового. Зато образован выше головы.
— А вы по какому сейчас делу?
Устранять ошибки. В совместном проекте. Где-то там в расчеты вкралась ошибка. Вот и летит один специалист к другому. А другой скажет, чего стоили бы верующие, не будь греха, чего стоили бы неверующие, не будь ошибок. Вся разница только в том, что у нас меньше времени. Ну, давай, садись…
— Ты боишься?
— Не ошибок боюсь. Боюсь умереть. У меня жена на восьмом месяце. Второй ребенок. И вдруг она испугалась, что мне надо лететь. А страх, он передается. Ты посмотри только на огни вдоль полосы. Они ведь уводят прямо в темное небо. И тут я сдуру думаю: вот он и улетел навсегда. Кто? Да я же. Я в третьем лице. Ну что ты на это скажешь?
Как-то раз, — отвечает Хельригель, — меня остановила дорожная полиция. У меня было шестьдесят с небольшим на спидометре, ехал я через поселок. Ночью. На дороге ни живой души. Появляется этот тип из полиции. Называет себя: Хауптвахмистр Гололед. Это ж надо — Гололед. И поучает меня: уж коли так, лучше летать. С вас пятьдесят марочек.
— Нашу машину готовят к взлету, — говорит младший.
Аэропорт Шереметьево. В зале ожидания Гитта ждет рейс 600 Берлин — Шенефельд — Москва. Опоздание неизбежно. Всю ночь завывал ветер и сыпал снег. И тем не менее она приехала в аэропорт задолго до времени прибытия по расписанию. На казенной машине. Водит она сама. Она взяла три дня за свой счет. Три — на всякий случай. И получила на все это время казенную машину в свое распоряжение. Он прилетит. Сообщение о том, что существует на свете Андрей, которому лучше бы не знать, кто его настоящий отец, — в конце концов, это даже человечнее — это сообщение и ее последующее заклинание он выслушал по телефону молча, как идол. Он выполнит Любино желание, сказал Хельригель под конец, ее же он просит только об одном: чтобы она, Гитта, как можно меньше возникала в поле зрения. «Мои дела — это не твои дела. Тем более теперь», — так завершил свою речь этот господин из провинции. В ночь с понедельника на вторник Гитта еще не раз прикладывалась к бутылке, початой во имя мира. И заигрывала с маленьким охотником, чтоб он открыл ей свои — то есть Любины — мысли. Никто из них, ни бутылка, ни охотник ей не помогли. И она решила по пятам ходить за Хельригелем, чтобы своим нежелательным присутствием заглушить чувствительность Хельригеля. Возможно, даже — из соображений человечности — действовать ему на нервы, злить его. Чтобы любой ценой избегнуть самого невыносимого, самого тягостного: прилюдных отцовских слез. Пролитых здесь им, немцем, двадцать четвертого года рождения. Это создаст общую неловкость.