— Не хочешь ли и ты послухать? Эх, дурья твоя голова! Да это известный бандюга гуторит — Цаголов. У красных осетинцев он — первая голова… Ну, и дурак же русский народ — стоит и слухает осетина… Нет, ты глянь на них — рты аж раззявили!..
Возвращаясь из мастерских, Антон все же не удержался, сказал:
— Что-то муторно мне тут, не сбег бы я до станицы…
— Ну, ты! — прикрикнул Кондрат. Потом сам задумался и тоже признался:
— Да и мне скушно стало. Сволочи эти черномазые, совсем пораспушались… Вот-вот кинутся. Лячко вон вчерась рассказывает: ингуши из Базоркина в Балту через город обоз гнали с кукурузой — нечего жрать стало ихним сородичам… Так, эта сволочь из мастерских да с заводу с винтовками их, ингушей, значит, сопровождала, чтоб наши не обидели… Ух, гады! Я б им! Моя бы власть, я бы показал, как с абреками-нехристями якшаться. Айда, Антоша, до нас, в Архонскую… Ни ингушов там нема, ни этих чертей. До дому тебе еще рано, погуляешь у нас… Девки у нас — во-о! Араки тоже — море цельное. Снимемся завтра с пикета и прямиком в форме, с оружьем утекем. Хозяина завсегда себе найдем, сейчас их, что тебе собак невешанных…
…Одна из самых зажиточных станиц Владикавказского отдела — Архонская — кишела офицерами. Заваруха никого здесь не смущала: по-прежнему гуляли на свадьбах, крестинах, поминках, до утра светились окна богатых домов, на разные лады пелась угарная "Пей, душа, покуда пьется".
Особо неистовый разгул пошел с того дня, как долетела в Архонку весть о разоружении в городе Самарской дружины и разгоне Совдепа, попытавшегося объявить о переходе к Советам всей власти.
Началась у Антона беспробудно-пьяная жизнь. Засыпая в объятиях какой-нибудь подгулявшей бабенки, он все реже вспоминал Гашу и мать, все меньше думал о возвращении в родную станицу…
Снова в доме Савицких разыгрался скандал. Утором старуха внесла со двора заиндевевшую за ночь махотку с куриной замешкой, а сноха возьми да и поставь ее на горячую загнетку, чтоб оттаяла. Махотка треснула по дну, как из ружья выстрелили. Савичиха в ярости хлопнула молодуху попавшейся под руку чаплейкой. Удар пришелся как раз по локтевой кости — Лиза взвыла от боли. На шум выскочил из своей комнаты Михаил в одном сапоге (другой сапог и портянку он держал в руке), услыхал, как Лиза кричит: "Ироды вы — за копейку убить готовы!" — и набросился на нее.
— Это кто же — ироды?! Гадюка ты красная! Говори, морда жидовская, кто ироды?!
Старуха подвывала Михайле, бегая вокруг:
— Ишь ты — за копейку! Да оно, может, без копейки рубля нету… Не ты его наживала, стерва!..
Грязная портянка звонко хлестала Лизу по шее, лицу, рукам, прикрывающим голову. Медная подковка сапога до крови ободрала ей плечо.
Вырвавшись, наконец, и убежав в свою старую хатенку, Лиза долго плакала. Расплакался и прибежавший с улицы одиннадцатилетний Евлашка.
— Давай к бабушке Григорьевой уйдем, — уговаривал он мать, размазывая сопли по смуглому лицу. — А то они тебя опять забьют… Вот скажу я отцу, чтобы они боялись… Зачем ты завсегда молчишь — пусть отец поругает своих Савичей…
— Что ты, сынок! — встрепенулась Лиза; даже слезы высохли от испуга. — Что ты, родненький! Да разве ж можно тятьке такое сказать? Да и не вздумай, голубонько мой! Случится у нас в доме смертоубийство страшное, перебьются тятька с Михайлов И так уж говорят люди про наш дом разные страсти…
— Конешно, говорят… Вон у Нищеретовых говорили нонче, что будто дядько Михайла какого-то осетина убил и ограбил…
— Ну вот… вот, видишь!.. Потерпи еще трошки, а? — Лиза, взяв голову мальчика на колени, долго гладила ее, чернявую, по-отцовски лобастую, долго и ласково нашептывала в мягкое ушко, почему отец не должен ничего знать…
…Злоба и ненависть окончательно разъели семью Савицких. Пока жив был отец, известный во всем отделе мастер-бондарь, сумрачный, но не злой и бесхозяйственный человек, презиравший богатеев, кулацкие замашки Савичихи, вышедшей из богатой семьи, как-то сдерживались. Ни ее жадность к деньгам, ни ее богомольное ханжество, ни даже неприязнь к старшему сыну, во всем удавшемуся в отца, никого особенно не ущемляли. Но вот хозяйство перешло в ее руки — и все страсти, еще более обмельчавшие с возрастом, вылились в злобно-мелочную тиранию близких. Средний сын Андрей, женившийся против ее воли на осетинке, воспитаннице бездетных Поповых, сразу же отделился, отстроив себе хатенку на другом краю станицы. Остальные пока жили под одной крышей, сохраняя видимость семейной близости. Сходились все вместе лишь за столом, и то не всегда: Василия и Михаила часто не бывало дома.
Но и за эти редкие минуты члены семьи успевали облить друг друга таким ядом вражды, что заряжались ею на многие дни. На взгляд постороннего ничего ненормального как будто и не происходило: молчали за столом из уважения к хлебу, как и положено в казачьей семье. Но в самом этом молчании клубилась смертельная, непримиримая ненависть. Выпрямившись, сидела с окаменевшим лидом старшая из сестер — Мотька; глядели куда-то в стороны Нинка и Машка. Старуха бесшумными кошачьими движениями хватала куски, беспрестанно крестясь и ханжески вздыхая. Евлашка сидел, мышонком приникнув к матери. Лиза ощущала, как дрожит все напряженное тело мальчика. Кусок не шел ей в горло. Расширенными неподвижными глазами следила она за мужем и деверем.
Вот они — и братья, и смертельные враги. У одного в голове думы о деле народном, о правде, добре. У другого — о чине, богатстве, которые нужно добыть, вырвать всеми существующими на земле способами.
Лиза хорошо помнила, как еще лет десять назад Мишка украл с проходившего по станице обоза бочонок с маслом и как Василий, схватив брата за ворот, единым махом кинул его в окно вместе с бочонком. А когда Мишка, хлипкий, визгливый и злобный, как волчок, бросился в хату с камнем в руке, Василий избил его под вой и причитания матери, обожавшей своего меньшого за хозяйскую сноровку.
За обедом братья, казалось, не видели друг друга. На лице у Михаила застывала гримаса злейшего отвращения, лишь краешки его сильно выхваченных, как у матери, ноздрей дрожали от сдерживаемого раздражения. Неподвижное изжелта-смуглое лицо Василия еще больше желтело и тяжелело, выражая полнейшее безразличие. О чем он думает в этот момент? Лизе казалось, только об убийстве Михаила. Об убийстве думал и деверь. Она с ужасом глядела на их пояса — с кинжалами не расставались оба. Громкий стук ложки, звук резко отодвинутой чашки казались ей началом драки…
Ночами, скрывая свои страхи и обиды, Лиза уговаривала Василия:
— Перейдем до моих, а?.. Хочь тесно, да спокойней…
Чаще всего Василий равнодушно отмахивался от нее:
— Отстань, баба! Куда среди зимы от хозяйства отбиваться… Уйдем — ни с чем останемся, а мне на прокорм вас с Евлашкой некогда нынче работать, времена идут боевые… Да и дом своими руками строил — не уступлю Михайле… Пусть он к черту идет…
А иногда, словно угадав ее страхи (вообще же до бабьих думок был недогадлив, нечуток), говорил:
— Мишки боишься? А должна же понять: подле логова легче бирюка подследить, когда кинуться надумает.
И Лиза снова давала себе зарок молчать, крепиться до конца. Горько было оттого, что Василий сам не видит, как ей тяжело, что не старается понять ее жизни. Совсем забыл о ней, о мальчишке, весь в свое дело ушел… Да и о деле этом с ней ни словом не обмолвится — не доверяет бабьему уму. Обидой исходило Лизино сердце, надрывалось от слез, от жалости к себе, к сыну, да и к нему, неласковому своему мужу; чуяла, что и ему нелегко: времена шли тяжелые, кровью, злобой налитые.
В их хатенку, стоявшую в дальнем углу двора, у самых огородов, ночами часто захаживали неизвестные Лизе люди. Василий подолгу сидел с ними, запершись в своей мастерской. А после был еще более хмур, неприступен, не замечал ничего вокруг.
Михаил меж тем все больше наглел. А с той поры, как приятель его Макушов стал атаманом и офицерье в открытую заявляло о своей власти в станице, он и вовсе заспесивился: ходил гоголем, щеголяя новой бекешей с дорогим каракулевым воротником, новыми хромовыми сапогами. Макушов поручал ему обстряпывать во Владикавказе свои делишки, от которых в случае удачи перепадало и Михайле. Лиза часто слышала, как он и свекровь шепчутся по углам, подсчитывая барыши.