— Будет! Наша будет! — глухо, будто мимоходом, вставил Василий и, просветлев, добавил: — Цаголов надысь весть подал: Киров живой, в Пятигорске здравствует. И Ной не дремлет… Что в Думе творится — его рук дело, ничьих больше. Ну, а про гудермесскую войну чего слыхал?..
…Уже и яичница остыла на загнетке, и фитиль в лампе осел, а они, огромные, головастые, похожие на медведей, все говорили и говорили. Лиза сидела на кровати, пригревшись возле спящего Евлашки. И сквозь дрему в ее отупевшую от вечного страха голову лезли непонятные слова, приобретавшие фантастический облик: то ей мерещился тесный подпол, где гнутся и задыхаются загнанные туда большевики, то француз, жадно выторговывающий у Михайлы Терек, то Ной в ковчеге, среди головастых медведей. Она так и уснула сидя, не решившись лечь раньше мужа.
При въезде в станицу Халин и Козлов, возвращавшиеся из Владикавказа с полулегального эсеровского "конферата", любезно, но холодновато распрощались.
Учитель свернул к школе. Семен, с самого утра снедаемый недобрым предчувствием, не заезжая домой, направился к правлению. И действительно новости, ожидавшие его, были не из приятных.
Вчера поутру прискакал в станицу вестовой от Моздокского отдельского съезда с воззванием, приглашавшим станичников на Терский областной съезд, который созывался там же, в Моздоке. Вместе с воззванием вручил он атаману и тайное предписание моздокских казачьих вожаков — Рымаря и Пятирублева — выслать ко времени открытия съезда от каждой станицы полсотни "надежных" казаков на конях и при полной справе. В порыве усердия Макушов (за месяц атаманства он не успел еще растратить службистского пыла) тут же, без всякой подготовки, без совета с офицерами собрал круг и призвал выбирать на съезд делегатов.
Дело, однако, обернулось не так, как ожидал Макушов. Выступил на круге Василий Великий и обозвал Моздокский съезд контрреволюционным и антинародным: враги демократии хотят-де в Моздоке устроить смотр своим силам и получить разрешение на истребительную войну против чеченцев и ингушей.
Фронтовики после Васильевых слов ровно взбесились: подняли такой гвалт, что никакими силами не остановить их. Атаман порядком растерялся и, покидавшись из стороны в сторону, объявил круг распущенным. А нынче утром сотник Жменько и прапорщик Пидина без всякой санкции станичного общества развезли пятьдесят повесток с атаманским приказом явиться в правление для смотра перед отбытием в Моздок.
— Глупость за глупостью творишь, — раздраженно сказал Халин, выслушав бестолковый и сбивчивый пересказ событий. — Не могли меня дождаться?
Под конец он все же не удержался от желания добить и без того пришибленного собственной неудачей Макушова, холодно кинул:
— Разговаривать с обществом не умеешь — не берись его созывать… И не для того тебя атаманом сделали, чтоб своим умом жил…
Когда Макушов, в сердцах хлопнув дверью, ушел, Халин заставил себя успокоиться, сел за атаманский стол, на котором поверх кучи разных бумаг небрежно лежали моздокское воззвание и записка полковника Рымаря с косой собственноручной припиской: "Копия. Всем атаманам станиц, лично".
Перечитав довольно безграмотно составленные бумаги, Семен задумался. Означает ли, наконец, эта возня в Моздоке предвестие той "очистительной" войны, на которую туманно намекали на нынешнем сборище эсеровские вожаки? Кажется, да. Но для какого же черта этот туман, за которым самих себя не видно? Впечатление неясности, вывезенное Семеном с этого, по сути дела бесцельного совещания, для него, военного человека, было невыносимым и приводило его в отчаяние. А виляние комитета, все еще не решающегося открыто порвать с большевиками и стесненного из-за этого в переговорах с черносотенным офицерством, приводило его в настоящее бешенство. Ведь кому не ясно, что только в руках полковников Кибирова да Беликова, Соколова да Рощупкина, да еще некоторых командиров национальных и казачьих полков — реальная сила, способная еще на какие-то свершения?.. Нет, видно, не эсерам с их нерешительностью и старым хламом "идейных" фраз вести за собой казачество!..
Халину вспомнилась вдруг брезгливая гримаса на лице Козлова, когда тот слушал его, Семеновы, соображения насчет "липкости эсеровских лидеров, и спазма ненависти и злости на себя перехватила дыхание. Нашел же кому изливать душу!? Ведь ему, этому балаболке, играющему в идеи, так же безразлично дело спасения казачества, как ему, Халину; — самоопределение африканских негров…
Злые и тоскливые мысли вперемешку с неприглядными картинами анархии во Владикавказе, свидетелем которой он вчера был, плывут и теснятся в его голове. За ними некогда ему вспомнить о доме, о матери, которую он, как примерный сын, собирался сразу же известить о своем возвращении, чтоб зря не волновалась старушка.
За окном спускается вечер. Грязно-синие тени ложатся на заснеженные крыши, на истоптанный двор правления, откуда доносятся через форточку грубые голоса Макушова и нескольких казаков, явившихся по его повесткам. Среди этих "явившихся" — двое фронтовиков, Скрыпник и Дмитриев. Оба без коней. Стоят у крыльца подбоченясь, на лицах недобрые усмешки.
"То-то, болван, нашел надежных!" — угрюмо ругается про себя Халин, машинально наблюдая за ними. У других казаков, сгрудившихся с лошадьми поодаль, тоже, как ему кажется, во всем облике — расхлябанность и равнодушие. Урядник Анохин и прапорщик Кичко неторопливо осматривают их коней, задирают копыта, рукоятками нагаек тычут в лошадиные оскалы. Халина смешат и раздражают их серьезные физиономии, которые на фоне жиденького строя явившихся на атаманский зов казаков выглядят комедийно. И уж совсем смехотворно звучит осипший от бешенства голос Макушова, вертящего нагайкой перед усмешливо-спокойными лицами фронтовиков.
— Я вам покажу, стервы, в демократию играться!.. Видели, чего им схотелось! Разобъясни, куды идти и для чего… Куды пошлют, туды и пойдете! Беднячками прикидываются: коней припрятывают!.. Вот я дознаюсь, Дмитриев, от чего твой конь обезножил… Да я тебя тогда разложу под нагайкой при всем народе… Что-о!? Молчать!.. Нехай мне поприпомнят и те, которые нонче не явились… С потрохами от хат завтра оторву… Вы мне еще послужите, вы мне узнаете атамана Макушова!..
"Видно, самому за дело нужно приниматься", — думает Халин, встряхиваясь и поднимаясь из-за стола. Не в силах больше слушать неумную, минутами переходящую в бессмысленный визг речь Макушова, он с треском захлопывает форточку и громко зовет дневального казачонка, зевающего на коридоре, чтобы отослать его домой с вестью о своем возвращении.
…После атаманских смотрин прямо из правления Гаврила, прикрываясь сумерками и петляя по улицам, направился к дому Савицкого. Шел за советом, решившись в мыслях отбояриться от поездки в Моздок. Дело близилось к весне: коня не хотелось перед пахотой заезживать — путь ведь далекий, нелегкий, и сколько там времени продержат, не известно. А если Василий прав, и война все-гаки будет? Тогда снова прощай, баба и ребятишки, надрывайтесь, голодайте без отца! Да и самому-то ему, отцу, ох, как опротивел вид крови и грохот баталии, окрики офицеров и зуботычины урядников! Ему бы подомовничать, заняться хозяйством. Руки соскучились по работе, по земельке чешутся, особенно с той поры, как начали поговаривать о переделе станичного юрта и на собраниях у Василия Великого открыто называть имена тех, у кого прежде всего следует поотрезать наделы. Хорошо б ему, многодетному Гавриле, получить пай где-нибудь поближе за валом, из макушовских загонов. Там добрая пшеница родится, и огород можно развести, вода рядом…
Держась в стороне от проезжей дороги, Гаврила шел вдоль плетней и не заметил в сумерках, как нагнал шагающую той же тропой угловатую фигуру в домоваляной бурке. Человек в бурке, заслышав позади себя шаги, резко обернулся, и Гаврила, очутившись лицом к лицу с Иваном Жайло, смутился. Да и тот, видно, не особенно рад был встрече: черные разлапистые брови его так и метнулись одна к другой. Постояли рядом с полминуты, тяжело и сердито дыша, пряча друг от друга глаза. Потом Иван головой мотнул на хату Савицкого, напрямик рубанул: