В то утро, когда Антон Литвийко, погрузив убитого на занятую у Никлята бричку, двинулся в свой печальный путь, ползли по земле холодные и густые, будто слежавшиеся за ночь туманы. Кое-где в прорывах желтел позолоченный осенью лес. На юге не было даже признака гор — плотный туман поглотил Кавказский хребет. Зато нежно лиловел восток, обещая погожий день. Остро и тягуче скрежетали о гальку колеса Антоновой брички. По обочинам дороги в желтых бурьянах тускло-свинцово светилась роса. В воздухе стоял гнетущий душу холодок. Антон всей спиной ощущал лежавший позади него труп…
На нихасе,[2] несмотря на ранний час, сидело уже с десяток осетин. Старики курили табак, завернутый в початочные листы, лениво переговаривались; молодые, наряженные в черкески, как в праздник, сидели на корточках поодаль от старших и начищали кирпичной пылью кто рукоять кинжала, кто серебряные брелоки пояса.
Хорошо зная обычаи соседей, Антон еще при въезде в село спрыгнул с подводы, взял коней за поводья, а на виду у нихаса снял папаху с головы, сунул ее под мышку. Там сразу поняли — казак с убитым. И не успел Антон приблизиться, как навстречу ему высыпала толпа, нивесть откуда взялись женщины. Белобородый проворный старик в заплатанном чекмене бросился прямо к подводе, приподнял с лица убитого ветошь.
— Шайтан урысаг, кого ты нам привез? О, да-дай, да-дай… Токаевых отрок!
Женский вопль разверз утреннюю тишину. Затрещали срываемые с голов платки, заплескались на ветру космы волос.
Пока ехали до проулка, где жили Токаевы, Антон почти оглох от воя и криков толпы.
От ворот невзрачного дома к подводе бросилась с пронзительным криком старая женщина. Черная накидка упала с седой головы на спину, из расцарапанных щек брызнула кровь. Антон понял: мать! И придержал вздрагивающих коней.
— Да-дай, о-о, да-дай! — выли женщины, облепившие подводу. Они били себя в грудь кулаками, рвали волосы с обнаженных голов…
Отступив за морды коней, Антон терпеливо ждал, пока уляжется первый взрыв отчаяния. Но толпа нарастала. Вокруг матери, ничком упавшей на грядку подводы, возник уже целый сонм родственников, оглушительно соболезнующих, слепых в своем горе.
Наконец одна из старух заметила Антона, полезла к нему, потрясая похожей на сухую клюку костлявой рукой.
— Вот, вот этот казак! Он не пролил кровь, я знаю… Но кто видел труп, тот видел и следы убийцы, тот знает убийцу! — зазвенел в Антоновых ушах ее пронзительный голос.
— Ну, ты не бреши, бабка, — громко сказал Антон, выходя ей навстречу. — Не бреши лишнего, я не доносчиком приехал. Забирайте убитого с брички, ехать буду…
Он занес было ногу на колесо, чтоб влезть в бричку, но костлявая рука цепко держала его сзади за чекмень. Старуха, возмущенная его непочтительным ответом, подняла визг:
— Все казаки такие, они друг друга покрывают. А нам убийцу надо знать! Нам мстить надо тому сыну черной собаки, который пролил нашу кровь… В нашем роду есть мужчины, есть кому месть делать.
Антон еще раз попытался отмахнуться от старухи, но тут из соседних проулков вывернулось на полном скаку несколько всадников.
Один из них — парень в войлочной шляпе — спрыгнул с коня перед самым носом Антона. На молодом лице дико сверкали расширенные в гневе глаза.
— Вот он — наш Тембол, вот он — наш мужчина! Он будет мстить за младшего брата, — совсем уже потеряв голову, завопила старая осетинка. А гибкие пальцы парня уже схватили Антона за грудки, обрывая с чекменя матерчатые пуговицы…
— Гяур, гяур, урысаг! Брата убили! Ты скажешь, кто убил?! Какой казак убил? Лежать ему в земле своих черных предков…
На миг земля вырвалась из-под ног Антона, липкий пот враз залил лицо, потек за уши. Озлившись и забыв о всякой осторожности, он схватил осетина за гибкую талию, сорвал с груди, словно клещука. Оттолкнув старуху и еще нескольких женщин, он вскочил в бричку. Схватил со дна кнутовище, выпрямился во весь рост, глянул на толпу недобрым взглядом. И вдруг, покрывая все голоса, опять взвился голос старой осетинки:
— Проклятье тебе на голову, сын собаки! Куда смотрите вы, родственники нашего убитого мальчика: этот шайтан топчет ногами его лицо, он оскверняет его ясные глаза… О-да-дай, проклятье на голову тебе и всему твоему роду!
В это мгновенье Антоновы кони, ощерив желтозубые пасти, рванулись на дыбы. Над головами стоявших впереди нависли култышки их мощных копыт. Всё колыхнулось в сторону. Антон едва успел ухватить за вожжи. Старуха вскричала еще отчаянней:
— Вы не мужчины, и вам бы мои старые юбки носить… Разве настоящие мужчины не могут отомстить за пролитую кровь!.. Казаки убивают наших детей, которых мы с добрым сердцем отдаем в их семьи учиться их языку, а вы стоите и смотрите, как будто страх связал вам ноги и зажал вам глотки?.. Где наш Темболат?! Разве и ты перестал быть джигитом, разве отец твой не погиб в стычке с казаками… Они дважды наши кровники!..
Толпа, и без того взвинченная, как будто вдруг потеряла разум, закричала, завыла на разные голоса. Десятки рук с клочьями седых и черных волос потянулись к казачьей бричке.
— Где наши главные, где наш Симон, где Георг, Дебола, пусть нас ведут в станицу!
— Нужно показать этим детоубийцам, что мы не хотим их больше терпеть! Теперь нельзя больше давать своих детей в авзагзонаг,[3] раз они убивают их!
— Нужно взять наших детей обратно домой…
— Пусть казак назовет убийцу!
— Не надо его отпускать из села. Пусть посидит в заложниках… — Это над самым ухом Антона прокричал Тембол. Но тут рядом с ним оказался белобородый старик в заплатанном чекмене: суетливо помахав руками, задрав в небо суковатую палку, он крикнул что-то толпе дребезжащим гневным голосом.
При виде старика передние женщины попятились назад, прикрывая рты широкими рукавами: обычай почитания старости на миг взял верх над другими страстями.
Старик потрясал своей палкой, добиваясь тишины. Позади не видели его, напирали, но передние, сдерживая натиск, постепенно замолкали.
— Вы плохие осетины, вы забыли закон своих отцов и не хотите послушать меня, старого человека! — кричал старик. — Темный гнев лишил вас разума и не знаете вы, что делаете… Вы слушаете Тембола, а он еще молод и горяч… Стыдно вам, взрослые мужчины, поддаваться на неразумный голос юноши и слепой зов старой женщины. Погодите, погодите… Разве вы не знаете этого молодого казака?! Зато я его знаю, он работал батраком у моего богатого хозяина Сафа Абаева…
— Старый Мами, ты сегодня нехорошо говоришь! Разве у тебя самого казаки не убили двух сыновей?! — послышался напряженный молодой голос.
— Это ты нехорошо говоришь, дерзкий юноша. Ты перебил меня, старика, ты не даешь мне говорить…
Толпа задвигалась, зашумела вновь.
— Сегодня мы не будем слушать тебя, старый Мами! Ты напрасно защищаешь казака!.. Надо связать его…
— С дороги, старик! Пусть боги не гневаются!
— Погодите! Погодите, люди!..
Одинокий слабый голос растворился в шуме, старика оттолкнули от Антона, оттеснили куда-то за бричку. Лошадей схватили за поводья… В сутолоке Антон не увидел, как появился в проулке всадник на взмыленном скакуне. Зато навсегда врезались в память слова, выкрикнутые им, слова, вмиг заставившие толпу смолкнуть:
— Погодите, люди! Именем революции призываю вас — погодите!
Голос звучал напряженно, властно, как заклинание.
— Не узнаю вас, разумные люди, — продолжал всадник. — Вы забыли наш добрый осетинский обычай: даже враг твой у очага твоего гость твой. Так завешали нам наши деды. А сейчас вы забыли их завет… Вы хотите обвинить ни в чем не повинного человека. Почему гнев лишил вас разума? А ну ты, старый, уважаемый всеми Мами, скажи, нужно ли брать в заложники человека, который сделал доброе дело — привез тело убитого родственникам? Когда такое было?!
Старик откликнулся надтреснутым голосом: