— В селе у нас будешь, спрашивай Цаголова Георгия… Да и я к вам в станицу наведуюсь скоро… Пока!..
Антон привскочил с соломы, крутнулся назад, где уже пыль заклубилась, крикнул:
— Не того ли ты попа Александра Цаголова сын… Стой!.. Который в девятьсот пятом смутьянничал!? Погоди!
— Того, того самого! — донеслось до него уже издали.
…К станице Антон подъезжал на рысях, взвинченный тревогой, распираемый смутными мыслями. „Дознаюсь, истинный крест, дознаюсь, кто убил, на ком грех? Надо мне очень с теми большевиками в свару ввязываться! Гляди, и пристукнут за чужой грех… Кровники б ничего — не новость, а тут поди — сила… Ишь, как они пред ним стали… „Именем революции!..“ Тут не дюже отвертишься!“. Руки и ноги у Антона подрагивали. Стоя в бричке, он гнал коней, понукая их с громкой бранью.
Лошади с грохотом пронесли подводу по центральной улице, зверьми влетели прямо во двор станичной управы. На коридор, встревоженные шумом, выскочили писарь и сам атаман Евтей Попович, дюжий казак с брюшком, в чекмене с засаленными обшлагами.
— Чи сказился ты, Литвийко?! Куды в атаманский двор вперся? — гаркнул атаман утробным басом, но увидел озверелое, покрытое ссадинами лицо парня и едва не попятился назад.
— Ты э-это откуда, вражина?
— Оттуда! Оттуда, где мать над дитем погубленным убивается, — бешено кричал с середины двора Антон. — Давай, круг собирай! Дознаваться будем, кто из вас смутьянит, кто народ стравливает. А мне не след чужой грех на душу брать!
— Уймись, голоштанник! Ишь, ему круг подавайте! — взвизгнул долговязый, чубатый писарь.
Атаман с легкостью, не свойственной ему, метнулся с коридора, пошел на Антона.
— Ты это брось, казаче. Ступай лучше проспись, ежели араки у „товарищей“ обпился.
— Круг, говорю, собирай!
— Никакого круга я тебе…
— Сам соберу!.. — Антон спрыгнул с подводы и прямо к набатной дыбе с тяжелым чугунным пестом.
— Дза-дон-дон-дон, — тревожно понеслось над станицей в ломком осеннем воздухе.
Один из первых богатеев в станице — Макушов Семен. У него баранта не считанная; в стаде — невиданные на Тереке немецкие коровы, а на полях (при переделах Макушовым всегда „доставались“ земли за валом и по буграм, где пшеница и кукуруза родятся особенно тучные) работает одна из первых в крае молотилка. Усадьба Макушовых, садом сбегающая на Белую речку, ломится от добра. Тут и ковры персидские, тут и посуда дорогая, и мебель городская, полированная. А в погребах — привезенные из Кизляра и Грузии вина, лари с салом, макитры с колбасами, залитыми салом, махотки с топленым коровьим маслом. А на днях еще и мельница-вальцовка на родниках заработала.
„Для кого, говорят, война, а для кого — мать родна“. Для Семена она и оказалась „матерью родной“. Он не зевал. Денежки для мельницы нажил на поставках в армию фуража, да к тому ж капиталец сестры, служившей в Ардоне сидельщицей, помог… Новые червонцы будет ковать теперь мельница, потекут они в бездонные макушовские кошели. А там, глядишь, и магазин в станице можно будет открыть на страх нынешнему лавочнику Медоеву — осетину из Христиановского. В предвидении этих золотых времен Семен и устроил кутеж на первый сбор с мельницы.
— Пей, пропивай, пропьем — наживем, — пел он жидким пьяным тенорком, шныряя среди гостей с бокалом из дорогого розового стекла. За ним с жадной тревогой поглядывала из кухни старая Макушиха — усатая плоскозадая баба Устинья.
— Разобьет, вражина, — жаловалась она снохе Марии, возившейся у печи. Но Мария будто оглохла, лишь досадливо дергала плечами. Лицо у нее раскраснелось от жары, исказилось от злости. Одета она была нарядно — в шуршащую муаровую юбку, в маркизетовую кофту с кружевной отделкой: готовилась к вечеру, среди гостей хотела посидеть, а свекровь к печи приставила.
Приплясывая на ходу, вошел в кухню Семен Халин — брат Марии и дружок ее мужа, за ним Липа, урядника дочь, единственная Мариина подруга.
— Ой, Моря, что там делается! Напились все, смехота, — бросаясь к Марии на шею, сказала девушка. — Пойдем, наконец, к гостям. Когда ты уж кончишь?!
— Вы, теть Устя, хоть бы в праздник Марию освободили, — с укоризной сказал Халин.
Пряча в глазах злые огоньки, Макушиха разрешила увести сноху к гостям.
С тех пор, как Халины „надули“ Макушовых, „спихнув“ Марию за Семена почти без приданого (а у самих богатства немалые, всех детей в семинариях да гимназиях учили), старуха не выносила никого из их рода, не терпела ни их „грамотного“ разговора, ни барской манеры одеваться, а больше всего ее раздражала Мариина страсть к книгам. Ни одна попытка снохи сесть за чтение не обходилась без скандала. Днем Макушиха старалась загрузить ее работой (хотя и были в доме наемные приходящие батрачки), ночью запирала все лампы, прятала керосин.
— Спалит мне когда-сь дом твоя разлюбезная… Да и квелая ходит днем, не до работы ей, романчики-степанчики по ночам читает, глаза потом не продерет, — зудела она в ухо сыну.
Семен, сам давно позабывший, когда прочитал последнюю книгу, остывший к „ученой“ жене чуть ли не на первом месяце после свадьбы, вяло отмахивался от матери, говорил, бесцветно улыбаясь:
— Оставьте вы ее, маманя, чего же ей по ночам еще делать? Да и от Халиных неудобно…
Близостью с Халиными он дорожил, особенно дружбой со средним их сыном, своим тезкой и сверстником Семеном, ходившим в прапорщиках. Сам Макушов по службе дальше урядника не пошел и Халину втайне завидовал. При случае злословил в адрес „чинопоклонников“, но на деле был готов отдать за чин все свое хозяйство. Хозяином он был лютым: понимал, что только богатство может его на одной доске с офицерством держать. Когда умер отец, оставив Семену крепенькое хозяйство, он быстро учуял живой запах денег, ощутил силу богатства и ни большим, ни малым не стал брезгать. Умел на базаре во Владикавказе купца-персюка надуть, за бесценок земельный пай купить у несостоятельного казака, выгодно скооперироваться с богатым христиановским соседом Абаевым и подстеречь момент самых высоких цен на рынке. После смерти отца он уже успел у разорившихся инородцев купить халупу с удобным планом под новый дом да вот вальцовку построить на зависть целой округе.
Обмывая на вечеринке первый сбор с мельницы, Семен предложил гостям выпить за здравие сестры Варюты, сидельщицы водочного магазина, выручившей его, по слухам, казенными деньжатами. Выпили охотно, тем более, что кизлярское было забористое, со сладинкой. Потом пили и за благость Войска Терского, и за здравие атамана Михаила Александровича Караулова, и за его заместителя подъесаула Ефима Львовича Медяника. Пока добрались до их высокоблагородия полковника Караулова-младшего, захмелели порядком.
Когда Мария под руку с братом и подругой вошла в переднюю, весь порядок и чин за столом уже расстроились: сидели и группами, и в одиночку, кто на лавках, крытых коврами, кто на подоконниках, кто еще закусывал за столом. Был здесь весь цвет станичного общества: богатеи братья Григорий и Савва Полторацкие, владельцы мельницы, весь вечер усердно разыгрывавшие благоволение к хозяину — новому своему конкуренту; другой владелец паровой мельницы, широкоскулый, мрачный Константин Кочерга, и брат его Архип Кочерга; грузный молчаливо-сосредоточенный атаман Евтей Попович; пышноволосый прожорливый отец Павел; сверкающий золотом очков и часовых цепочек, интеллигентно-манерный и предупредительный учитель Козлов; собравшиеся в станице за последние месяцы офицеры — Жменько, Кичко, братья Житниковы, друзья-односумы Макушова — Халин, Пидина, Михаил Савицкий.
В комнате стоял гул голосов, плавали облака дыма. Появление дам вызвало заметное оживление. Савицкий, весь извиваясь, бросился к окну, выходящему во двор, чтобы „устроить сквознячок“; учитель, изысканно склонив напомаженную голову, к великой злобе Макушихи, подглядывавшей из кухни, пошел целовать ручку молодой хозяйки. Зардевшись от удовольствия, жеманно улыбаясь, Мария раскланялась с гостями. Все возвратились к столу.