— Малина тебе в чаю будет, — заявила она. — А перцем только горло сожгешь без толку. Лежи уж, нечего выдумывать.

— Ох-х! — вздохнул Александр Егорович и, заскрипев кроватью, отвернулся к стене. На ней, меж выгоревшими цветами обоев, зайчиками мельтешил солнечный свет, отраженный ведром воды. Матвеевна только что лазала в ведро ковшом, оттого вода колыхалась и зайчики на обоях были такими веселыми.

— Худо! — пожаловался старик.

Как будто прислушиваясь, зайчики перестали прыгать, только мелко-мелко дрожали. Точно им было очень смешно, а вслух смеяться нельзя.

— Напою чаем, так за докторицей сбегаю, — пообещала Матвеевна. — Потерпи.

Александра Егоровича это мало утешило.

— За докторицей! Скажи: за Клавкой Миняевой. Какая из нее докторица, ежели позавчера волоком куклу за собой по грязе таскала?

— Хватился! Позавчерась! У ней живой кукле третий годок пошел. Пять зим, поди, в институте училась. Недаром.

Видимо, Александр Егорович в самом деле чувствовал себя из рук вон плохо, иначе спросил бы, к чему относится «недаром». К тому, что у Клавки после пятилетней учебы появилась живая кукла? Но старик только про себя усмехнулся смешной фразе жены. А вслух сказал:

— Шут с ней, зови Клавку. Больничный листок составлять надо.

Целебный чай он выпил покорно, хотя и морщился. Отодвинув кружку, попросил закурить, но табачный дым оказался противным на вкус, затхлым, словно курил не махорку, а прелое прошлогоднее сено. Тогда, уронив папиросу, Александр Егорович напомнил жене:

— Мать! По Клавку-то ступай, что ли…

Когда она вышла, закрыл глаза. В красной темноте заплавали белые пятна, точь-в-точь как пузыри на кипящей воде. Беспорядочное движение их раздражало, смотреть на стену или потолок было куда спокойнее. Выбеленный потолок напоминал снежную равнину. Тоже выбеленный электрический провод перерезал ее, как перерезает лыжня закутанную в снега безлесую гарь, если смотреть на гарь с высокого хребта. Такая же лыжня оставалась за Валькой Бурмакиным, наверное. Разве что менее ровная, потому что приходится кривулять, обходя выворотни и завалы валежника. Да это же и есть Валькина лыжня! Но ведь сохатые на такой чистой гари жировать не станут, им нужны тальники или осинники. Значит, Валька не мог убить зверя. Как убьешь, если его нет? И — не было! Иначе снег был бы истоптан, а сохатиную сакму видать издали, как лыжню. Так зачем про Вальку говорят, будто убил? Зачем говорить зря? Вот можно же доказать! Смотрите!

Александр Егорович облизнул спекшиеся губы, чтобы произнести вслух это «смотрите!», но опомнился. И вместо «смотрите» сказал:

— Ну и ну..

Огляделся, как оглядываются внезапно пробудившиеся люди, в то же время понимая, что не спал. Все было на своих местах, все как всегда. Стена как стена, только зайчики переместились левее, оттого что солнце поднялось выше. Чего ему вдруг примерещилась гарь?.. Ах да, Валька, Бурмакин!

Вспомнив Вальку, Александр Егорович вспомнил о намерении поговорить о нем со следователем Ильюхой Черниченко.

Усилием воли Александр Егорович заставил себя видеть, в потолке только потолок. На потолке никаких доказательств Валькиной невиновности нету, если даже Валька и не виноват. А виноват он или не виноват все же? Вот если бы не на потолке увидать Валькину лыжню — в тайге! И пройти по ней! Надо будет следователя Ильюху направить, чтобы непременно прошел, у него ноги молодые, к девкам через ограды что твой ушкан сигал. И ежели Ильюха увидит, что Валькина лыжня ведет к лабасу в Кедровой рассохе, сомневаться нечего: его работа, он мясо добывал, так прямо и надо сказать Ваське Савельеву с Перегонного…

Это опять был бред. Или сон. Давным-давно обрушился и сгнил неизвестно чей лабас в Кедровой рассохе, на который набрел когда-то охотник Александр Заеланный. Давно истлели в германской земле кости Василия Савельева, забыла думать о нем вдова. Эх, коротка бабья память, коротка! Но ведь и он, старый черт, забыл, о чем только что думал… Нет, не забыл! Он думал о том, какие доказательства получил бы следователь, пройдя по тайге Валькиным следом. Никаких бы он не получил доказательств, этот шалопутный Ильюшка, которого, бывало, тумаками учили поселковые ребята не липнуть к чужим зазнобам. Правда, тогда он не ходил еще в следователях, работал электромонтером, а потом ездил в область, учился где-то. А разве выучишься в городе понимать, что писано на снегу в тайге? Вот если бы Александр Егорович Заеланный стариной тряхнул, встав на лыжи, — тогда дело другое. Но Александр Егорович уже не ходок по тайге. Нет, не ходок! Эх-х!..

В сенях брякнуло железо — наверное, щеколда наружной двери. Потом растворилась дверь в кухню, невидимая за перегородкой. По долгому вытиранию ног о половик Александр Егорович догадался, что вернулась жена.

— Была в больнице? — спросил он.

— За тем и ходила. Не стало полегче-то тебе? — стоя в проеме перегородки, Матвеевна распутывала платок. — Все так же, поди?

— Так же.

— Клавдия по вызову убежала куда-то. Как явится, скажут ей. Ты, может, хоть молока кислого попьешь?

— Не…

Вздыхая, Матвеевна поправила ему подушку, подобрала и вынесла в кухню — бросить в помойное ведро — козью ножку.

— Лыжи у меня где? На вышке? — внезапно спросил он.

— А я знаю? Валялись где-то, если мыши камасьев не съели. Зачем лыжи вдруг занадобились?

— Так… вспомнил.

— Об лыжах только и думать тебе! Ну-кось, голову-то приподними хоть маленько!

Поверх застиранной цветастой наволочки она старалась напялить на подушку еще одну, только что вынутую из ящика комода, ослепительно чистую. Покончив с этим необходимым ввиду визита врача делом, вспомнила:

— Регистраторша пытала, какая у тебя температура. Говорит, в каждой семье градусник быть должен…

— Ох-х! — вырвалось у Александра Егоровича. — Помолчала бы ты, мать, а?

Матвеевна, обиженно поджав губы, ушла на кухню. Но через минуту или две больной сам окликнул ее:

— Мать!

— Чего?

— Бродни у меня, однако, ссохнувши. Не надеть будет. Ты бы их того, деготьком помазала.

— Лежи знай, все одно некуда тебе в броднях.

Он неопределенно хмыкнул, долго что-то обдумывая. Потом сказал:

— Мозоль у меня. Намял задником, твердые они у сапогов.

— В катанках ещё ходить можно.

— В катанках у нас на конном дворе нельзя. Мокро.

— Тьфу! — рассердилась Матвеевна. — Привяз со своими броднями что банный лист! Молоко пропущу — намажу, коли найду деготь.

Александр Егорович успокоенно смежил веки и обрадовался, что тьма уже не пучится огненными пузырями, а походит на обыкновенный ночной мрак. Потом она, и без того не имеющая границ, стала расплываться, пухнуть, как пухнет в квашне тесто. Он стремглав полетел куда-то в бесконечность, и тьма пела, расступаясь перед ним… Так поет воздух в распущенных перьях «небесного барашка» — бекаса, когда тот пикирует из-под облаков. Или, может быть, это жужжал сепаратор на кухне?..

Разбудил его приход врача — той самой Клавки Миняевой, что таскала за собой волоком куклу. Пока молодая женщина мыла под рукомойником руки, Матвеевна подтыкала выбившуюся из-под одеяла простыню.

— На что жалуетесь, больной? — строго спросила врач, вытягивая из кармана белого халата резиновую змею стетоскопа. — Как температурка? Меряли?

— Градусник разбитый у нас, — вместо Александра Егоровича ответила его супруга извиняющимся тоном.

Врач понимающе кивнула. Стукнув кулачком с зажатым в нем термометром о другой кулачок, чтобы стряхнуть ртуть, сама откинула край одеяла, которым до самого подбородка был укутан Александр Егорович.

— Давайте посмотрим температуру, больной.

— Валяй, покорно согласился старик.

Он с грустью думал о том, что знает по именам чуть не половину людей в поселке, помнит их еще босоногими и мокроносыми, а они не замечали его и не знают. Им неинтересно было к нему присматриваться, запоминать. Редко кто из них — молодежи — именовал по имени-отчеству или дядей Сашей, а чаще безлико: отец, дед. А эта вот зовет просто «больной», хотя родитель ее уважительно здоровается первым, называя, как положено, Александром Егоровичем.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: