— И до чего живучая, — пожаловался он. — С первого раза нипочем не легла, ты скажи!
Так как Леменчук явно не собирался уходить, следователь спросил, косясь на небритого свояка:
— Слушай, старшина, Канюкова при тебе Бурмакин привез?
— Однако при мне. Я и в больницу звонил, чуть не час добивался у телефонисток. Голос сорвал вдребезги.
— Как себя Бурмакин держал, не помнишь?
— Ничего держал, подходяще. Врать не стану, потому как без всякого упорного сопротивления закону. Сперва глаза вылупил, а после централку отдал вполне культурно.
— Что-нибудь говорил?
— Чего ему говорить?
— А Канюков?
— Канюков его враз на место поставил, товарищ лейтенант. Следствие, мол, выяснит точно, какой пулей зверь стрелян. Валька и скис, крыть-то нечем!
Черниченко задумчиво кивнул.
— Добро. Может, понадобится твои показания. Пока, мужики!
Неразрешимых «зачем» и «почему» набралось до чертиков. Даже если предположить, будто Канюков действительно обвинил в браконьерском выстреле человека, сделавшего этот выстрел для его спасения, то одно «зачем» останется по-прежнему неразрешенным: зачем, ради чего решился он на такую подлость?
Невозможно было предположить; что Канюков безосновательно обвинил Вальку. Человека, дважды спасшего ему жизнь, потому что вытащить из тайги — тоже спасти. Впрочем, отчего это следователь Черниченко сбивается именно на бурмакинскую версию? Ах да, следы на месте происшествия! Канюковской версии эти следы не подтверждают, даже расходятся с ней. Но подумаем еще раз, не выпущено ли какое-то звено, позволяющее свести концы с концами хотя бы! Слежка за Бурмакиным, преследующим лося. Выстрел. Бьющийся в конвульсиях зверь. Гм, Илья Черниченко, например, не полез бы под его копыта. Вообще не стал бы подходить к браконьеру. Подкараулил бы, когда браконьер повезет мясо в поселок. Почему же не поступил так достаточно опытный Канюков? Зачем сунулся к лосю? И, наконец, почему следы лыж не подтверждают его рассказа? Тьфу, черт! А чего ради дознаватель Черниченко торопится с выводами и заключениями, если еще не спросил Канюкова?
В самом деле, он даже не представляет себе, что и как объясняет Канюков. Неизвестно, в полном ли сознании находился заготовитель, информируя о происшествии Леменчука, правильно ли понял его Леменчук. Может, у человека получилось сотрясение мозга, не понимал даже, о чем говорит. Правда, удар пришелся не по голове, а в пах… То есть как это в пах, однако? Лось Лежит на снегу, вернее — в снегу даже, потому что снег глубок и рыхл, а человек стоит наверху, на лыжах. И лось бьет человека в пах? Опять бред сивой кобылы!
Значит, все-таки приходится верить Бурмакину?
Нет, нельзя поверить!
Нельзя, потому что человек не может быть таким бесчеловечным, каким оказывается тогда Канюков.
Не может!
Светка скучала.
Она полулежала на застеленной дерюжным покрывалом Наташкиной кровати, днем служившей диваном, и дразнила подругу. Обычно дразнить Наташку было сплошным удовольствием — она не сердилась, не обижалась, а лезла с дурацкими жалостями. Смех же один, да? Наташка Сударцева жалеет Свету Канюкову! А если сказать за что, так это совсем умора — за то, чего самой не хватает, ну прямо как ног безногому.
Сегодня Светка дразнила Наташку без удовольствия, Наташкины наивности не смешили ее, а злили.
— Пожалуйста, можешь себе играть в куклы, если тебе так хочется! — Светка постаралась улыбнуться, как улыбается Джина Лоллобриджида. — Хоть до двадцати пяти лет. Потом сама же спохватишься.
Двадцатипятилетие в Светкином представлении было порогом старости.
— А при чем здесь куклы? — спросила Наташка, уставшая раздувать пламя, которое не желало перекидываться с быстро прогоравшей лучины на поленья. Оттопыренным от перепачканной в саже ладони мизинцем поправила упавшую на глаза прядь волос.
— Потому что ты обо всем судишь по-детски. Как будто тебе пятнадцать, а не девятнадцать.
— Ничего не по-детски. Просто не желаю понимать твоих взглядов на любовь.
Последний год или около того она все чаще и чаще не желала понимать подругу. Светка менялась на глазах, и старая девчоночья дружба начинала давать трещины. Она не разваливалась только потому, что Наташка страшилась обидеть подругу беспричинной — так ей казалось — холодностью. А Светка, не сходившаяся близко ни с кем из сверстниц, предпочитала Наташкино общество одиночеству.
— У нас с тобой разные возможности, — посожалела Светка, разглядывая в зеркале над комодом свое отражение — хорошенькую девочку с модным начесом. — Зачем я обязана принимать всерьез какие-то чувства, если мне никто не нравится?
— Тебе нравится, чтобы все парни за тобой бегали, а за другими девчонками — никто.
— Тебе не понравилось бы, да?
— Даже нисколечко, — не задумываясь ответила Наташка и вздохнула. — Интересно, когда настоящая любовь.
Ее подруга расхохоталась. Смех был наигранным, чересчур громким, но в подобных тонкостях Наташка не очень-то разбиралась.
— Можешь смеяться сколько угодно, мне наплевать, — сказала она. — Главное в жизни — это любовь. Такая ну… именно настоящая!
— Настоящая любовь была раньше, у всяких там Ромео и Джульетт. Ну кого ты можешь полюбить в нашем поселке, например? Абсолютно некого! И вообще надо поскорее выбираться из этой дыры!
— А мне так и не шибко хочется, — вздохнула Наташка. — Страшно.
Светка округлила глаза.
— Страшно?
— Ну не страшно, а… боязно. Честное слово, боязно!
— А я так дождаться не могу. Ты только представь — разные там фестивали, вечера, знакомства. Блеск!
— На стипендию много не наблестишь.
— Ха! Папаша подбрасывать будет. Им здесь много не надо, а денежки у него водятся.
Обе примолкли: в сенях стукнула дверь, заскрипели жидкие половицы.
— Дядечка Филипп пришел, — ответила Наташка вопросительному взгляду подруги.
Та приняла более чинную позу, оправила на коленях платье. Но Сударев почему-то медлил входить. Наконец дверь приотворилась.
— Натаха, где у тебя тряпка — ноги вытирать? Собственных трудов не жалеешь?
— Она же на дворе, дядечка. Под самым крыльцом лежит, на мостках. Принести?
— Не надо, — Филипп Филиппович закрыл дверь, снова скрипнули половицы.
— Я пойду, подруга, — сказала Светка, вставая.
— Сиди, вместе пойдем. Я только дядечку накормлю.
— А-а, — недовольно поморщилась Светка. — Дай хоть книжку какую-нибудь. Терпеть не могу вежливых разговоров со старыми чудаками…
— Ты чего так поздно? Шесть часов скоро! — встретила Сударева Наташка и, подражая кому-то, дурашливо повела носом — дескать, не пахнет ли ненароком спиртным?
Филипп Филиппович ласково ткнул ее пальцем в лоб, сказав:
— Тоже туда же… Старика Заеланного встретил, рассказывал мне…
Наташке показалось, будто осекся он, метнул встревоженный взгляд на Светку.
Пока девушка нарезала хлеб, Филипп Филиппович мыл руки под рукомойником. Сев к столу, зачерпнул ложкой щей и, не донеся до рта, неожиданно спросил Светку.
— Отец в больнице еще, Светлана?
Та, не подняв глаз от книги, кивнула. Потом, усмехнувшись, в свою очередь спросила:
— Что это вы вдруг заинтересовались его здоровьем?
В тоне вопроса звучала откровенная ирония — она знала, что Сударев помнил отца по лагерю. Знала, что воспоминания не доставляли удовольствия ни отцу, ни Судареву. Но Светке всегда нравилось играть на чужих нервах.
— Так, — буркнул Филипп Филиппович и прихлебнул щей.
— Я думала — навестить хотите…
Сударев промолчал, но Светка не собиралась униматься.
— Грех вам, Филипп Филиппович! Пора прошлое забывать.
Он не то усмехнулся, не то поморщился.
— Ядовитая ты стала, Светланка! И языкатая!
Светка пососала и без того яркие губы, удивилась с притворной скромностью:
— Вы думаете? — и вдруг, положив книгу, рассмеялась. — Разве вы не знаете, что гуманизм — признак сознательности? Вон Валька Бурмакин даже из тайги моего папашу на себе вытащил, а папаша знаете каких свинок ему подкладывал? Ого!