Я знаю, что он скажет. Он скажет: «Во, бля!»
Часть II
Сука
«Что ты там стонешь? Кряхтишь на печи, дед?
— Да ебусь, будь оно неладно».
Донос в чистом виде — жанр литературы, где содержание безраздельно господствует над формой. Ценность содержания столь высока, что формой можно пренебречь.
И всегда есть успех. Всегда есть читательская аудитория, внимательная и придирчивая, правда, небольшая, но постоянная и профессиональная.
Это самый искренний литературный жанр, даже если написана неправда. Ибо кто более искренен в своей зависти или ненависти к ближнему, чем автор доноса?
Когда через несколько лет работы в Израиле я вернулся, это была другая страна, другой город.
Нет, трещины в асфальте и дыры на мостовой оставались теми же, что и много лет назад. Радость встречи с ними, возможность с закрытыми глазами ходить по улицам и переулкам, точно зная: вот здесь будет та самая яма в асфальте, которую лихо зальют, а через месяц она вновь возродится; тот же стук разбитых «шаровых» и «мостов», треск продырявленных глушителей, грязные в трещинах и ямах дворы с жалкими деревцами, засыпанными городской пылью, пахнущие мочой парадные, загаженные испражнениями, прикрытыми газеткой, лифты — все было как прежде. Это, конечно, не радовало, но тем не менее…
Теплота и покой были во мне, и досада от этой бесконечной грязи не могла уменьшить радости встречи.
«Многое изменилось — и это изменится», — наивно надеялся я, гладя и целуя глазами очертания особняков, набережные, каналы и речки, мосты, садики и парки; заглядывая в родные дворики моего холодного таинственного города.
Это мое. Я дома.
И теплые глаза женщин. Глаза, способные заглянуть в тебя и увидеть. Излучающие мягкий свет и тщательно скрываемую беспомощность. Жаждущие любви и готовые на жертвы во имя ее.
«Сколько же лет я вас не видел?! Милые!» Так вот что не давало мне там жить! И я вспомнил, как уже с утра, по дороге в госпиталь, я наливался злобой от вида раскрашенных, самодовольных, непонятно почему уверенных в своей неотразимости волосатых самок, в глазах которых ничего, кроме тупого самодовольства, не читалось.
Броско одетые, чтобы обратить на себя внимание, с ушами, шеей и пальцами, унизанными и обвешанными толстыми золотыми украшениями, с подведенными, на первый взгляд, большими и красивыми глазами, в которых ничего, кроме интереса к твоему члену (не выше), к жратве, шмоткам и унылым клубным, ресторанным и магазинным развлечениям, не читалось.
И половой акт для них — нечто вроде «стейка» на природе.
И на каждой написана цена — от проститутки до жены крупного бизнесмена или политика. А за что же платить? За ваши совершенно одинаковые, пресные половые щели? За вашу унылую, но лихорадочную технику и безграмотное бесстыдство, подразумевающее осведомленность в науке любви? Чтобы потом, утром, видеть лежащий рядом с тобой без косметики ужас?
А вокруг — покрытые пылью столетий холмы и камни исторической Родины. Толпы бездельников «датам» в черных шляпах или кипах — пейсатых, в черных же лапсердаках, запорошенных перхотью.
«Народ сохранил Книгу или Книга сохранила народ?» И вот, чтобы ответить на этот и другие подобные вопросы, раввины молятся, читают, едят, плодят бесконечное количество «датимчиков», а народ Израиля и диаспора их кормят.
Ну, допустим, ответят они на этот софизм, что в принципе невозможно. Что-то изменится? Эдуард Лимонов нас полюбит? Вряд ли.
Забавно, но ожидаемо было, что многие эмигранты, бывшие работники периферийных парткомов, преподаватели и профессора марксистско-ленинской философии — эти ревностные сторонники атеизма, как только спускаются с трапа самолета в Израиле, тут же надевают кипу и отправляются в синагоги.
А синагог в каждом городе не меньше, чем партячеек у нас. Совдепия в религиозном варианте.
А упертая еврейская интравертность? Это незамечание других народов в демократическом и даже многонациональном государстве Израиль?
Старый еврей с маленьким мальчиком двигается по улице горного Цфата. Говорят по-русски. На тротуаре лежит упавший с откоса большой камень…
— Нема, подними камень и отнеси в сторону — еврей споткнется и упадет! — Нема не обращает внимания.
— Нема, я тебе сказал, — подними камень. — Еврей! Споткнется и упадет. — Нема играет. Ноль внимания.
— Нема, убери камень, еврей споткнется…
Я: «А если не еврей споткнется, так, хер с ним, пусть падает?!»
На Невском солнечно. Спустившись в метро «Невский проспект», я поехал в ресторан на Крестовский остров, где собралась погулять наша «банда» с Невского. Приехал из Штатов Филон, постарел. Не знаю, ма питом? С чего вдруг раскукарекался об Израиле — как он любит эту страну, какие там замечательные люди и жизнь и что каждый должен жить в Израиле.
«Ну, и что ты там не живешь? — зло спросил я: — воровать можно везде, как и „крутиться“. Тебя, что, конгресс Соединенных Штатов не отпускает? Что это вы все так любите Израиль со стороны? Ты там жил? Ты знаешь, сколько там говна? Твоего ребенка учили ябедничать с детского сада… Если его дразнят, он должен пойти и сказать учителю. Мой не скажет — пусть лучше тот, кому он даст по морде, пойдет и скажет учителю. Твоего ребенка, лишенного национальной неприязни, учили ненавидеть арабов? И это народ, который тысячелетия страдает от национальной ненависти.
Это твой мальчик облысел, после того как пошел в школу? Это его учили подсматривать, не едят ли родители мясное с молочным?
Что тебе там нравится? Ты был под ракетами Саддама, служил в „мелуим“ на территориях, ездил по территориям ночью, стоял на автобусных остановках, ожидая взрыва? Ты хоть что-нибудь для Израиля сделал?!
Ты любишь Израиль — так приезжай и живи в нем! А не появляйся прятаться от Интерпола».
Филон побледнел и полез под пиджак.
— Выйдем, я тебя грохну!
Магомет, сидевший напротив меня, приоткрыл сонные глаза: «Профессор, куда ходить, врежь в „дзюндзик“ прямо здесь!» Витька, по кличке Пацан, шепнул: «Остынь, он в Нью-Йорке непростой».
Володя Большой сидел и молчал — ему, как всегда, «до лампы». Потом буркнул: «Обнюхайтесь — свои».
Эльдар вдруг встрепенулся:
— А здесь не Нью-Йорк, Дод, что сидишь! Дай ему в лоб!
— Да, не могу я. Я с ним вырос. Пусть бухтит…
И правильно. Сейчас бы жалел.
Через несколько лет Филона грохнули в Нью-Йорке на какой-то очередной разборке.
Где-то в мире растворился Леня Шрам. Я вспоминаю о нем тепло, хотя для других он был иным, «непростым». Все они были непростые.
Тем не менее среди моих интеллигентных друзей, пожалуй, только Снежкина и Мишико я бы оставил за своей спиной в драке.
Многое в России изменилось, но не власть. Новая власть оказалась такой же дешевкой, такой же безжалостной сукой, как и старая.
Изменились люди, даже друзья. Но не все. К счастью, не все.
«Это ничего, — думал я, — ничего».
Главное, я вернулся. Может, здесь и полюблю наконец. Мой Бог, дай мне?! Как-нибудь, я не знаю как. Дай мне знак?! Многие же могут!
Бог дал. Свершилось…
Он дрожал от холода и сырости, от ненависти к себе и стыда, двигаясь по темному продрогшему городу. Улица и прохожие сквозь моросящий дождь видны были неясно, отвлекая внимание, неотчетливо ощущаемые им, как помеха. Перекрестки с мелькающими в тумане желтыми огнями светофоров появлялись и исчезали куда-то.
Куда и зачем шел, он не знал, хотя само по себе движение имело цель — просто двигаться. Двигаться ни к чему или кому-либо, а от всех, в никуда.
На углу Знаменской и Жуковской, у супермаркета, его внимание на мгновение привлек тот самый нищий с испитым отечным лицом, грязный и обросший кустами свалявшейся щетины. Нищий лежал у супермаркета рядом со своим костылем — осоловелый, промокший, полуживой.