Начиная с девятого класса и вследствие полного отсутствия в окружающем нас быдле чего-либо привлекательного — все это ложное кипение, весь этот науськанный романтизм-патриотизм: «Вперед же по солнечным реям! На фабрики, шахты, суда!..», за которым лежала Софья Власьевна и имела нас своим полугнилым клитором — только девушки казались чем-то действительно стоящим, искренним и нормальным. По крайней мере, интерес к ним был настоящим. И мы трахались каждый день, в редких случаях через день, по одиночке и все вместе, не потому, что были испорчены, а потому, что было весело, и не вследствие эмоций, которые сейчас стараются выдавить из нас порнофильмы — продукция для людей, которым, кроме кровенаполнения полового члена, другие задачи общения с женщиной, а также органы чувств, кроме зрения, вообще неизвестны.
Все эти порно и эротические сцены снимаются часто в таких роскошных местах: синие лагуны, песчаные пляжи и коралловые острова, зеленые джунгли, снежные вершины гор… И тут как раз, когда ты увлекся всей этой красотой, на экране начинают мелькать уже надоевшие до зубного скрежета половые органы: оптом и в розницу, вместе, отдельно и в опасной близости друг от друга; эти бесконечные задницы во весь экран, уже залитые спермой, как кремом, или еще нет. И ты с раздражением думаешь: «Ну, когда же с экрана исчезнет вся эта трихомудия и ты снова можешь увидеть столь удивительные природные места». А вот фильмы моей юности, взятые в качестве трофея, были совершенно иные: «Судьба солдата в Америке», «Серенада солнечной долины» и наконец «Чайки умирают в гавани». «Чайки умирают в гавани» — это пара: американский солдат и девушка, танцующие в послевоенной Европе. И эта мелодия: тара-тара-тара-там-та-та-та-та-та-там…
Уже через много лет ставший известным переводчиком Дима Брускин всегда, когда приходил в «Асторию», подходил к трубачу Володе и просил: «Володя, давай из „Чаек“».
Дима Брускин был человеком необычайно талантливым, по образованию физиком. А языки выучил совершенно самостоятельно, без всяких курсов и институтов. Вот как он объяснял свою склонность к выпивке: он жил на переулке Антоненко, в доме сразу за Мариинским дворцом, и из его окна, если выглянуть, был виден угол гостиницы «Астория» с надписью над ней, но не всей, а только частью «Асто»:
«Вот каждый раз, когда я выглядываю в окно, я вижу: „А сто?“ — вспоминаю и бегу». Новым знакомым Дима представлялся: «Дмитрий Брускин — переводочник». С этого все и началось.
Однажды по пути из «Астории» домой он упал с Синего мостика в Мойку и так удачно, что встал на ноги. Пьяный он был совершенно, и жена кричала ему: «Дима, стой на месте! Ни шагу!» И действительно, любой шаг в сторону, и он мог утонуть в яме, нахлебавшись этого говна.
Вызвали пожарную команду, которая тотчас и приехала, но поскольку лестницы пожарных машин поднимаются вверх, а с Синего мостика нужно было опустить лестницу вниз, то пожарные достали веревку и бросили Диме, чтобы он обвязался. Дима завязал веревку на своей шее и сказал: «Тяни».
Умер Дима Брускин. Умер в Америке Кирилл Косцинский. Где-то исчез Боб Пустынцев, который так знал, любил и понимал джаз. Увижу и услышу ли его замечательные, редкостные пласты?
А джаз? Ах, этот джаз! Глоток свежего воздуха. Играли на разных «халтурах» — на институтских вечерах с липовыми лозунгами и темами, чтобы не «замели», в 232-й школе, в Техноложке им. Ленсовета, Политехе, в Бонче, в Корабелке, на литфаке за Смольным…
Без всяких объявлений, наоборот, тайно — но всегда собиралась толпа: стильные девочки в капрончике и туфельках на каблучке, «чуваки» без шапок с «коками», «французскими», «канадками», сделанными в парикмахерской на углу Плеханова и Майорова двумя единственными в городе девушками Тосей и Люсей и, видимо, единственными в то время фенами.
Мы стояли на морозе часами, чтобы пойти и послушать. Или пробирались через подвалы и крыши по черным лестницам. Кому повезло и он был знаком с музыкантами — мог пройти, гордо неся инструмент.
Это и была слава. Настоящая. А не рекламная.
А музыканты? Какие это были музыканты! Самозабвенные, преданные и бескорыстно влюбленные в джаз, пророки — они сами были музыкальными инструментами, пульсирующими ритмами независимости и непримиримости. Кандат, Носов, Игнатьев, Пожлаков, Гена Рассадин, Сережа Самойлов, Толя Васильев, Милевский, Гольштейн, Неплох, Чевычелов и другие.
Но Нонна Суханова была у нас одна — наша первая джазовая звезда — высокая, миловидная, с прелестными (голубыми или серыми? Нет, все-таки голубыми) глазами, академическим английским и другом-болгарином, высоким, крупным, черным, в дубленке с черным мехом.
Все они были разными по уровню музыкантами. Но не плохими, нет, не плохими. Во всяком случае, достаточно хорошими, чтобы джаз вошел в нас навсегда.
И Сергей Самойлов в его комнате на Загородном, в которой стоял какой-то стол с магнитофоном и приемником, всегда настроенным на 31,6 или 49,8; кровать, установка ударных инструментов и все; и сам стильный Самойлов с вечной трубкой в углу рта.
А были и просто великолепные музыканты, такие как Игнатьев и Носов и, конечно, Гена Гольштейн — лучший из лучших, и не только в Совдепии, но и, возможно, в Европе — не музыкант даже, а сама музыка, как и его кумир тех лет «Berd» — Чарли Паркер.
Потом уже были джаз-клубы — «Белые ночи» на Майорова, «Комсомольское» кафе на Тверской в Москве, Давид Голощекин, «Диксиленд», Фейертаг. Но то позже, когда старая шлюха-власть сделала вид, что джаз ей нравится.
На следующий день после вечера мы ходили в «Север» обсудить, кто и как играл.
Если в «Север» было не попасть, шли в «Восточный» — восточный зал гостиницы «Европейская», где на пять рублей можно было покушать с девушкой, взяв двух цыплят табака, бутылку вина и кофе с мороженым. Так что стипендия в двадцать семь рублей и несколько дежурств в «психушке» или на «пьяной травме» позволяли туда ходить довольно часто.
Там бывали все: будущие поэты и писатели, артисты, спекулянты, фарцовщики, воры в законе и просто ребята с Невского.
Сидели, болтали, смотрели на других, приглашали чужих женщин с риском для внешности обеих сторон потенциального конфликта.
Зал был слегка прокурен. В вестибюле Стас Домбровский, жестко улыбаясь, беседовал с каким-то рыжим, тоже невысоким евреем, впоследствии оказавшимся Иосифом Бродским.
Перманентно хмурый Сергей Филиппов стоял с рюмкой у буфета. Сразу не поймешь — он набрался или дурака валяет.
Появлялся высокий, плотный, как правило, уже загруженный Довлатов с красавицей женой.
За соседним столиком сидел Валера Левин, мой однокашник, в окружении «балетных». Еще за одним столиком, ближе к оркестру, тоже в окружении девушек из балета сидел другой Левин — мой коллега. Балет был их «профсоюз», и они исправно и регулярно платили «членские» взносы, только первый предпочитал Мариинку и солисток, а второй — «корду», «Березку», Мюзик-холл, не обращая внимания на профессиональную одаренность, а ориентируясь преимущественно на длину ног.
Сам я балетом интересовался мало, видимо, мешала живость воображения, но такой вакхический праздник, как приезд «Березки» в Петербург, никогда не пропускал. Что ни говори, характерный танец требует темперамента. Поверьте, это так.
Как-то за соседний столик присел кинорежиссер из известной киношной и театральной фамилии с известной актрисой. Через некоторое время она встала, подошла к моему столику, где я мирно беседовал с очередной женой, и спросила: «Вы разрешите известному режиссеру пригласить Вашу подругу?» «Господи, — подумал я. — Что же заставило тебя, такую талантливую, обаятельную, чуткую, подойти с малоприятной просьбой от этого малоизвестного родственника „известных“?»
— Передайте Лёне — несколько лет назад, когда он делал свой «вариабельный» экран, свою «латерну магику», я дарил корзины цветов его «приме», так как это было единственное достойное внимания явление во всей той галиматье. И он меня попросил сделать так, чтобы я принес корзину не ей, а как бы всей труппе.