Разбойник хихикнул, осклабился, продолжал, захлебываясь слюной:

— Кистень — вот правда! Жахнет по черепу — дыра. От секиры голова катится, что кожаный мяч! От стрелы горькой рана годами гпиет! Нет другой правды! Все мразь, все людство. Они — бараны, мы — волки. Тьфу! Пусть земля пожрет их кровь! Три ножа наша правда — поясной, подсайдачный, засапожный!

Соловей продолжал еще настойчивее, брызгая слюной:

— А что нам печенеги? В леса они не придут. Налетела саранча, а завтра где будет? Улетит дальше, простору много, и нет края земли. Они летучьи люди. И что нам Русь? Много ее, всем хватит. Разбредется племенами по разным местам и станет жить по-прежнему — хлеб сеять и скот пасти, как двести лет тому...

— Ну нет,— возразил Илейка, — нет нам возврата в сивые века! Будет зады лакомить, мы с тобой не столкуемся. Поведу тебя в Киев.

Соловей продолжал еще настойчивее, брызгая слюной:

— Хочешь, самого тебя боярином сделаю — золота дам полную торбу, все с каменьями самоцветными — смарагдами, яхонтами, лалами. — Клады у меня зарыты в лесу. Пять лет копил, в рубище ходил, не притрагивался. Все отдам тебе до последней сережки, до гривны серебряной. Уговор, а? Не поскуплюсь, Муромец, слово даю разбойничье. Будешь вельможею в Киеве, домину поставишь из камня, станешь холопов иметь и стегать их плеткою... Согласен — поезжай своею дорогою! Кто кого ловил по лесу, кто от кого прятался? Ты ли от меня, или я от тебя — никто того не приметил.

— Не купить тебе Муромца, волчья добыча! Ежели б ткнул ты копье в землю и обнес его золотом, и тогда не взял бы выкупа.

Илья придвинулся плотнее, заговорил грозно:

— Сколько безвинных людей погубил, сколько детей осиротил? Слышал я о правде твоей... Как носы резал, глаза слепил. Был рабом, рабом и останешься, а у раба только половина души! Звериная твоя дикая правда, никому от нее счастья не видать... Ух ты, душегубец! Хуже зверя лютого.

— Ба-а-тюшка! Ба-а-тя! — послышался во дворе голос Невейки.

Илья торопливо потуже стянул ремнем запястья разбойника, и в эту минуту девочка вбежала в горницу:

— Батюшка! Миленький! Нету нигде твоего зыркала... Все пеньки осмотрела... Должно быть, птицы его склевали... Злые птицы... Я комьями в них швыряла... Зато гриб нашла! Погляди, какой большущий, а шапка-то пятнистая... Погляди на него одним зыркалом своим.

— Брось гриб, Невейка,— прохрипел Соловей,— нехороший он. И поди ко мне, обними крепко. Вот так... Я в лес на охоту пойду — не вернусь утром, как солнышко встанет, иди по дороге в село и скажи, что меня медведь задрал!

— Что ты говоришь, батюшка? Не задерет тебя медведь — он добрый, медведушка! — округлила в изумлении глаза девочка, улыбнулась жалкой улыбкой.— Любят тебя зверушки в лесу, и птицы свистать научили по-всякому.

— Звери-то любят...— буркнул, насупясь, разбойник.— Эх, Невеюшка... Доведется ли тебе с сестрою твоею названой встретиться? Помни — зовут ее Синегоркой! Стройная, веселая, как мать ее плосконосая печенежка.

Илейка невольно вздрогнул:

— Как ты сказал, Соловей? Ты сказал, зовут ее Синегоркой?

Глаз разбойника блеснул затаенной надеждой:

— Синегоркой, Муромец, Синегоркой. Точно так и зовут ее, девку мою беспутную... Вот уж кого любил я, вот уж кого выхаживал, а ведь ушла от меня — смеялась, а слезы капали и все мне на руки... Видно, кровь ее степная туда потянула, поляницей стала. С рабынею печенежского племени прижил я Синегорку. Бежал из Киева и ее с собой в мешке утащил — хотели продать их на сторону. Бегу, а сам думаю — не задохнулась бы только. Ни единого звука не издала девчонка, пока я за Днепр в челне перемахнул... Все по следу гнали.

Закружилась голова у Муромца, вспомнилось все, встало живо перед глазами: и ночь, и река, и Святогор, и она...

— Батюшка, не ходи,— просила, прижимаясь к разбойнику, девочка, и косичка ее, перетянутая шнурком, прыгала из стороны в сторону. — Мне страшно будет... Когда ты уходишь, я па печь забираюсь, а он все царапается... Дедко леший в окошко глядит, пальцем манит, а на пальце коготь вострый... Он опять придет царапаться...

Илейка с сожалением поглядел на запуганную ночными страхами девочку, представил ее дрожащею на печи, по в душе было что-то жесткое, холодное. Словно другой, окоченевший под зимним ветром, засыпанный снегом, совсем другой человек сидел в нем. И оп был неумолим. Его толкала вперед через лес и долы, в дождь и пургу, и в летний зной какая-то сила, и не было ей равной па свете. Это она гнала прежде по необозримым просторам славянские роды, объединяла их в племена, пасла их скот, пахала землю, отражала наскоки врагов и бросала в дальние походы. И Муромец остался неумолим. Он грубо подтолкнул Соловья к выходу, подавил воспоминание о Синегорке.

Когда вышли на двор, солнце стояло уже высоко, разогнав последние клочья тумана. Кругом сняла влажная листва так, что было больно смотреть. Только ворон поднялся с мертвой головы па тыне и взмахами черных широких крыльев омрачил душу. Два коня заржали одновременно: один на воле, другой запертый в конюшне. Илейка подошел и открыл дверь, потом кликнул Бура, привязал к луке седла разбойника. И тут Невейка почувствовала недоброе.

— Ба-а-тюшка! — завопила она визгливым голосом.— Не уходи! Не на охоту идешь — сам пойманный!

Она уцепилась за ногу Соловья и, так как конь Илейки затрусил, поволоклась по земле, отчаянно вопя.

— Отцепись, дуреха! — толкнул ее ногой Соловей.

Невейка кубарем откатилась в сторону, завизжала еще громче, но тотчас же поднялась, протянула руки.

— Прощай, лес мой! Прощай, мрак — волчье логово, прощай, волюшка,— бормотал Соловей в каком-то самозабвения,— ведут на Русь последнего вольного человека!

Как жила-была вдова-а.

Как у той у вдо-овы

Было десять сынов.

Да все десять сыно-ов

Да ра-азбойники!..

И разбойник засвистал исступленно, словно хотел оглушить себя. В страхе замер лес — никогда не доводилось слыхать ему такой птицы, трели ее громом рассыпались окрест. То звонко, пронзительно летели стрелы, то слышалось шипение змеи, то отчаянным воплем захлебывалось смертельно раненное животное, то весенним призывным ревом кричал тур, победивший соперника. Насмешливо клоктали сороки, хлопали крыльями филины, жутко стонали сычи и совы. Взвизгивала и мяукала хищная рысь, зевал во всю пасть медведь, и снова небывалая соловьиная трель осыпала дубравы так, что листья трепетали. Странно, жутко стало Илейке — колдовская нечеловеческая сила высвистывала душу разбойника, рождала звуки самых глухих дебрей. Весь Брынский лес от края и до другого переполошился в тревоге.

— Го-го-го, га-га-га, ха-ха-ха! — шаталось, ходило совсем рядом эхо, словно впервые приблизилось к человеку.

Осенние ветры гудели в деревьях, рвали листву целыми охапками и шуршали ею по отвердевшей земле; задувал сиверко, гнал по льду реки звенящую поземку...

— Тебе, вольный Стрибог, молитва моя, песня моя — волхва твоего последнего! — выкрикивал Соловей и снова заливался свистом, гоготаньем, доходя до исступления. На губах его появилась пена, палилось кровью лицо, вздулись жилы на шее, а он все не останавливался. Перепуганный Бур бросался из стороны в сторону, кожа на нем мелко дрожала.

Снова и снова исходила ночь в разбойничьем свисте и завываниях. Бежали, просыпая снег, черные тучи, волки скулили жалобно, луна шагала своими лучами по лесу, ворочались в берлогах звери — все перепуталось в песне Соловья, как в его душе. Долго не мог Илья остановить разбойника, да и как его можно было остановить? Что-то в этом было такое, что смущало Илейку, словно виноват он в чем-то был, словно не понимал чего-то. Это было разрушение... Дальше Илейка не мог выдержать — пнул коня каблуком, натянул поводья:

— Бур! Ах ты, травяной мешок! Котел закопченный! Испугался посвисту соловьего? Шипу змеиного? Скакни, Бур, чтоб замолк, задохнулся бы ветром разбойник!

Стегнул коня, и тот рванул так, что Соловей упал и потащился но траве. Он враз умолк, и это было так чудно, когда не обезумевший мир кричал в страхе, а самый простой и знакомый переговаривался обыденными голосами. Жужжал слепень, садясь на круп коня, гукала где-то кукушка, летела красная бабочка быстро, зигзагами, будто лента развевалась по ветру.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: