— Купить вам воды?
— Нет, спасибо. Впрочем… можно холодного кофе?
— Да, минуточку.
Мужчина усаживает меня на остановке и отбегает к ларьку. Возвращается с жестяной банкой, вскрывает её. Дрожащей рукой я подношу кофе к губам, чувствуя себя алкоголиком поутру. Водянистая холодная жидкость просто омерзительна, я глотаю её, как лекарство.
— Может быть, вас проводить?
— Нет, спасибо. Мне сейчас станет лучше.
— Вы уверены? Вы очень бледны.
— Да, это так… Давление упало.
— Ладно, — мужчина неуверенно поводит плечами. — Тогда прощайте.
— Прощайте. Спасибо за помощь.
Он разворачивается и идёт прочь от остановки. Высокий, худой, в дешёвой куртке. У него странная походка — как будто волочит обе ноги позади себя. Я непроизвольно делаю несколько шагов следом. Вот он поворачивает голову, взглядывая налево, и я вижу его профиль.
— Сергусь!
Мужчина оборачивается. Я хочу крикнуть ещё раз, но смущаюсь и только молча смотрю на него. Поколебавшись, он идёт назад. Если смотреть внимательно, видно, что он ступает, как все люди: одной ногой, другой ногой. Но стоит чуть отвести глаза, и снова кажется, что ноги волочатся следом.
— Лилянка?
— Я видел, конечно, зимой по телевизору, в газетах. Но думал, что полная тёзка. Фамилия распространённая, да и имя не самое редкое. Нам же Пеко сказал, что ты умерла.
— Как?
— Машиной сбило. Мы тебя уже отпоминали… А куда ты идёшь сейчас?
Сергусю нет и тридцати, я помню. Но его лицо начало идти морщинами, лоб продолжают залысины. Наверное, выпивает.
— К матери. Письмо несу от родственников из Кёнигсберга — они сейчас в гуманитарном лагере. Она ведь всё там же, да?
— Да. А почему не телефоном?
— Да я же не знаю номера. А домашнего просто не помню. Сергусь, ты никому не говори, что я жива, ладно? Пусть уж так будет.
— Ладно.
Некоторое время мы молча идём по слякоти настолько тоскливой, что странно не видеть в ней жёлтых осенних листьев.
— Ну, а ты как? — вспоминаю я о правилах хорошего тона.
— Нормально. Как все… Работаю вот в конторе на фабрике. Жениться собираюсь…
— На ком?
— Да ты не знаешь. Вот… Пришли почти.
Мы стоим у моего бывшего подъезда. Дверь наконец-то заменили. Всё то время, что я жила здесь, в подъезд вела обшарпанная зелёная дверь с дырой возле ручки. Это в неё всадил топор в приступе белой горячки Пишта Ковач, да так потом и не починил.
— Я, наверное, пойду, — соображает, наконец, Сергусь.
— Ага. Спасибо за кофе и… что проводил. Пока.
— Пока.
Он идёт дальше по улице, в сторону своего дома, а я берусь за ручку и, помедлив, тяну на себя. Подъезд вздыхает мне в лицо подвальной сыростью. Я вступаю в его настороженную полутьму. В этом доме нет фойе, только маленькие лестничные клетки, на которые сразу выходят двери апартманов. Лифт такой крохотный, что способен спровоцировать приступ клаустрофобии. Он скрежещет и подрагивает, и я с опаской посматриваю под ноги: однажды пол начал отходить от стен с одной стороны, как раз тогда, когда мы ехали с Пеко. Отверстие увеличивалось у нас на глазах, и мы прижимались к двери, заворожённо глядя на мелькающие в дыре стенки шахты. Но сейчас, кажется, ничего такого не ожидается.
На последнем этаже стоит незнакомый молодой мужик в майке и спортивных штанах и курит, стряхивая пепел в банку из-под оливок. Смотрит на меня настороженно.
— Здрасьте, — хмуро говорю я и подхожу к лесенке. Ажурная, из чёрного чугуна, очень изящная и очень… узенькая. Не больше метра в ширину, перила только с одной стороны. Подумать только, когда-то я бегала по ней, сломя голову (и как только, правда, не сломала?). Четыре года назад, да? А как будто в прошлой жизни. Я поднимаюсь — от шагов чугунные ступени слегка подрагивают — и толкаю дверь на чердак.
У плиты стоит невысокая полная женщина. Она сосредоточенно жарит голубцы. Я здороваюсь, и мать поднимает на меня глаза. На её лице не проступает ни тени какого-либо чувства.
— Проходи в комнату, — кидает она мне.
Тут всё по-другому. Вместо старинных зелёных обоев — какие-то кремовые, крапчатые. Пол ровно покрашен. Лежака больше нет, только диван; гардероб отодвинут к стене. В центре комнаты теперь стоит стол. Я кладу на него конверт с письмом и подхожу к окну. Отсыревшие рамы поддаются с трудом. Осторожно перенося грязные сапоги, я перелезаю через подоконник и иду к краю крыши. Он по прежнему похож на край света. Оглядываюсь: вокруг только пустые крыши. Ни одного человека. Один ветер. Я испытываю краткий и острый приступ счастья.
Иногда, в детстве, мне снилось, что я подхожу к краю крыши, раскидываю руки и прыгаю — вперёд. Меня подхватывает упругий поток, идущий снизу, и переносит на соседнюю крышу. Я отталкиваюсь от неё и лечу дальше. Дальше и дальше, туда, где крыши сливаются с небом.
К высокой серебряной башне…
— Голубцы будешь? — спрашивает за спиной мать. Я вздрагиваю и оборачиваюсь.
— Нет. Спасибо.
Я забираюсь обратно. Конверт вскрыт, письмо лежит рядом.
— Вспомнили, — голос матери полон сарказма. — Когда я в Кёнигсберге жила, знать не желали. Тебя видел кто-нибудь?
— Из знакомых — нет. Да и… Я в капюшоне хожу, лица не видно.
Поджав губы, мать кивает.
— И не надо. Я всем говорю, что однофамилица.
Я не спрашиваю о причинах. Мне всё равно, скажет она правду или солжёт.
Она провожает меня до двери и громко, приветливо — для мужика в майке — говорит:
— До свидания! Спасибо, что занесли!
Он всё ещё курит. Не иначе, как решил разом полпачки скурить.
Домой я возвращаюсь уже практически без сил. Хорошо, что моя смена в гумлаге кончилась — теперь я две недели могу отдыхать. Даже танцевать не пойду — какая радость от танца в этой серой грязи? Отосплюсь, Святая Мать, как же я отосплюсь! Я открываю дверь и застываю на пороге. Похоже, от недосыпа у меня начались галлюцинации: по хатке плывёт запах шкварок, да такой, что в животе начинает бурлить и стонать. С кухни шкворчит. Довольно странно, если учесть, что я живу одна. Осторожно ступая, я подхожу к кухне и заглядываю. Картина чем-то перекликается с той, что я наблюдала меньше часа назад: у моей плиты, держа одной рукой ручку сковородки, а другой — лопаточку, стоит мужчина. На нём повязан мой фартук, а левую кисть защищает моя прихватка. Мне даже не надо видеть его лица, чтобы узнать: тёмные волосы нежданного гостя заплетены в толстую короткую косицу, а я за всю жизнь видела только одного мужчину с такой причёской. И последний раз это было два месяца назад.
— Батори, почему вы в моём апартмане? — с вялой злостью вопрошаю я.
— Готовлю вам ужин. Вон тарелка с драниками стоит, берите. Сметана в холодильнике, — Батори ловко перекидывает свежепожареные картофельные лепёшки на стопку их собратьев и бросает на сковородку кусочки сала.
— Если вы думаете, что я на вас женюсь только потому, что вы хорошо готовите, то вы просчитались.
Я перекладываю несколько драников на тарелочку и поливаю их сметаной. Я действительно голодна, настолько, что мне не хватает сил злиться на вторжение.
— Зря вы так торопитесь с отказом! Я ведь ещё и отличный портной. Могу сшить любой сложности танцевальную юбку.
— Это где вы так выучились?
— В тюрьме.
Я пытаюсь прикинуть, когда появились тюрьмы с трудовым воспитанием. Никак не выходит, чтобы тогда, когда его ещё можно было удержать в заключении. Странно. Хотя — чего нормального ожидать от упыря, который именует себя «Отважным Рыцарем»? Как с верблюдом из анекдота — скажите, что у него не странное?
— Вам от меня уже что-то надо? — спрашиваю я, наевшись и потягивая отлично заваренный чай.
— Напротив. Это вам от меня что-то надо, и поэтому я здесь, — Батори сидит на табуретке с другой стороны стола, прислонившись спиной к стене. Вид у него самый наглый: руки в карманах и улыбка во все зубы.
— И что мне от вас так срочно оказалось нужно?
— Отдых. Послезавтра мы с вами едем в Сегед, на родину великого цыганского скрипача и композитора…