Возвращаясь из гостиницы, я столкнулся на площади с Афоней. Кабатчик пребывал в сильном подпитии — если бы не его жена Анюта, заведенье давно бы прогорело — и был возбужден еще более обыкновенного.
— Снова дитя христианское пропало! — надрывался он, гулко колотя себя кулаками в грудь. — Доколь терпеть будем, православные?
Зная, что Афанасий не в себе, я не слишком прислушивался к его заунывным воплям. Но сердце все-таки екнуло: нечто вроде чувства вины за не мною заброшенное расследование с некоторых пор поселилось во мне.
В присутствии царило возбуждение. Как только что стало известно, пропал сын мещанки Никоновой. Мамаша заболталась с кумушками у булочной, посадила ребенка под акацию с погремушкой, а когда опомнилась, его уже не было. Одна погремушка валялась в траве. Полицию тут же оповестили. Подозрительная цыганка, которая вертелась поблизости, задержана и сидит в холодной.
— Почему задержана? Ее видели с мальчиком? Она подходила к нему или к его матери?
— Да кто ж ее знает? Разбираться надо… Цыгане, известное дело, народ такой…
Раздосадованный, заранее уверенный в непричастности цыганки, я тем не менее захотел тотчас повидать ее. Это оказалась старуха или по меньшей мере пожилая особа — цыганская жизнь старит быстро, особенно женщин, как правило, многодетных и несущих на себе основные тяготы таборного существования. Лицо задержанной было сморщено, как печеное яблоко, но она еще сохраняла ту колдовскую легкость движений, что свойственна их племени. Рядом с цыганкой, даже престарелой, средняя европейка казалась бы курицей, неуклюжей курицей на льду, если бы наши предрассудки не мешали беспристрастности сравнения.
Старуха глядела на меня исподлобья. В ее черных, как уголья, глазах вместе с опаской тлело любопытство и, казалось, что-то было еще, потаенное, дикое. «Чем черт не шутит? Ну как и вправду она?..»
— Не про то думаешь, барин хороший, — сипло проговорила задержанная, и двусмысленная улыбка раздвинула ее увядшие губы.
— Ты разве знаешь, о чем я думаю?
— Марья много знает, да не про все сказать дозволено.
— Почему тебя взяли, поняла?
— По глупости. Не там, барин, ищешь. В воде все концы, все вода покрыла…
Я содрогнулся. В воображении промелькнул мутный прямоугольник городского пруда, там, неподалеку от булочной. Неужели эта ведьма…
Старуха хихикнула:
— Найдется ребеночек. Не топила я его, зря ты, барин, Марью боишься. А слова мои вспомнишь, дай срок. Ручку не позолотишь, сахарный?
Продолжать разговор было бессмысленно, она явно издевалась. Одно было мне на руку: дело, похоже, переходило в разряд текущих. Теперь я никому не позволю испортить его так, как были загублены предыдущие! Если найдется хоть малейшая улика, я уж ее не провороню! К свиньям Марью, сейчас куда важнее допросить мещанку Никонову! Допросить, пока история не обросла толстым слоем домыслов и самооправданий, из-под которого так трудно бывает добыть крупицу истины.
К Никоновой я поехал сам, стараясь успеть прежде следователя по уголовным делам, которого туда, конечно, не замедлят направить. Я понимал, насколько моя выходка, что называется, курам на смех. Но решил пренебречь. Доверить кому бы то ни было расследование, успевшее стать моей кровной задачей, — слуга покорный! Да и отношения с Горчуновым все равно испорчены. Единственный еще доступный мне способ исправить их — доказать прокурору свою правоту. (Что таким образом отношений не исправляют, а чаще всего губят окончательно, я в те дни не понимал.)
Мое появление вызвало у Катерины Никоновой целый залп беспорядочных восклицаний. Она подскочила со стула, где до того сидела, держа на коленях упитанного карапуза, и, всплескивая руками, визгливо затараторила что-то в высшей степени невразумительное, но имеющее касательство к женской доле, неусыпным материнским заботам и ее, Катерины, полной невинности, «как перед Господом Богом перед вами скажу!».
Оглушенный, я насилу сумел ее утихомирить, чтобы наконец вставить слово:
— Сударыня, послушайте меня внимательно. Чтобы отыскать мальчика, мы должны знать как можно больше про то, при каких обстоятельствах он исчез.
— Да уполз же, пострел окаянный! — Сопрано мадам Никоновой взлетело на немыслимую высоту, ввинчиваясь в мои барабанные перепонки. — Всегда уползает, только отвернись! Но чтобы так далеко, как нынче, такого не бывало! Я туда, сюда — нигде нет! Ну я и в крик, мать же! Городовой бежит, а я уж слова сказать не могу, реву только. Не я, соседка объясняла… Исусе Христе, до чего напугал, аспид негодный!
Она ловко поймала карапуза за ухо и от полноты чувств влепила ему размашистый шлепок. Упрямо хлюпнув носом, мальчишка отвернулся к стене. Казалось, он уже вынашивает в непримиримой лобастой голове план нового, еще никем не виданного уползания.
Я его понимал.
ЧАСТЬ IV
«К вам госпожа Завалишина»
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Шутка
Вчера под каким-то предлогом Муся увязалась за матерью в контору. Хотя она там была не впервые, на сей раз настойчивость, ею проявленная, меня слегка удивила. Ольга Адольфовна тоже поглядывала на свое дитя с известной опаской: что затевает?
Но Муся, мило принаряженная по случаю выезда в город, была тиха, как ландыш. Легкая белая блузка с синей отделкой оттеняла густой ровный загар и подчеркивала уже явственно наметившуюся грудь. Выгоревшие на солнце рыжеватые волосы были аккуратно причесаны, синяя юбка заменила бесформенные уродливые трусы, в которых наследница имения Трофимовых в последнее время взяла привычку щеголять дома и в саду. Короче, интересная барышня!
Я сказал о своих наблюдениях Ольге Адольфовне, и она призналась, что сама заметила это лишь позавчера, когда Муся, вот так же приодетая, ездила в Харьков к зубному врачу. Как вскоре выяснилось, Мусин расцвет заметили не только мы.
В конторе девочка завладела свободным стулом, перетащила его к окну, пристроила на подоконнике том Густава Эмара и приступила к чтению, пробормотав не совсем понятное: «Я подожду». Рабочий день уже начался, когда примчалась чрезвычайно взвинченная Домна Анисимовна. Забыв поздороваться, она с порога объявила:
— Я не спала ночь! Задремала только под утро, так что даже проспала! К началу работы не поспела!
— Кхе-кхе! — Товарищ Мирошкин, очевидно, пытался посредством этих иронических звуков дать товарищу Марошник понять, что она никогда не приходит в контору вовремя. В обычный день это могло бы послужить началом длительной перепалке, но на сей раз негодующая старая дева ничего не заметила.
— Бандиты! — вскричала она, обводя всех пылающим взором. — До чего дошло! Бандиты врываются в дома! Дожили!..
После недавних исторических потрясений, казалось бы, уже пора относиться к подобным фактам как к чему-то не столь экстраординарному, Корженевский сказал бы «житейскому». Я уж решил, что Домну Анисимовну с сестрой ограбили, хотя что можно у них взять?
— Как вам известно, я живу за занавеской в доме моей троюродной сестры, — продолжала Домна Анисимовна с такой гордостью, словно это обстоятельство делало ей большую честь. — И что вы думаете? Вчера, когда я совсем было собралась лечь спать, слышу в комнате сестры грубый мужской голос! И представляете, он заявляет: «Я к Домне!» Узнал же откуда-то мое имя! Сестра, конечно, говорит, мол, время позднее, она уж спать легла, а кто вы вообще такой будете… А он сестру оттолкнул, Домночка, кричит, это я, Петя! Да как бросится к моей занавеске, как ее отдернет! Я в ночной рубашке сижу, а передо мной — матрос! Увидел меня, тут только совесть в нем проснулась — не совсем еще, видать, пропащий. Зазрила его совесть, он вот так за голову схватился и бежать… Что вы на это скажете?.. Муся! Что с тобой? Что ты нашла смешного?..
Муся, о которой все успели забыть, корчилась на своем стуле, закусив собственный кулак крепкими ровными зубами. Вопрос Домны Анисимовны ее добил: с громким хохотом она выскочила из комнаты, уронив книжку на пол.