Утро было восхитительным. Это было первое место, где я не чувствовал себя прохожим, первое, с которым захотел познакомиться, сознавая недостаточность сведений о нем. Первое, откуда не бежал тотчас безостановочно дальше. Другое дело, что я по-прежнему робел: стан был покинут, я не знал, дезертир я, отступник или патриот и как эта поездка отразится на матери и тетке (им о ней не было известно). Я любил это место – странную песчаную гору, строго и густо застроенную меж травянистых долин рек Кокшеньга и Тарнога. Долины были именно травянистые, сенокосные, а застройка включала только этот песчаный холм. Сток-хольм, Борн-хольм, Холм, Тарнохолм, Холмогоры. Идите вы с вашей Чечней и даже Росью куда подальше.
Теперь не воспроизвести в полноте и последовательности поступки того дня, но только первым делом (был, вероятно, выходной) я, расспрашивая местных жителей, разыскал квартиру редактора, чтобы он на казенной машине отвез меня в Лохту. В асфальтированном дворе двухэтажного с вычурами (должно быть, элитного) дома редактор как раз выводил из раскрытого сарая мотоцикл с люлькой; складные удочки и спиннинги торчали впереди, как прутья фашин у штурмующего стену. С ним был некий парень, вероятно сын, и они торопились и укладывались с охотничьим азартом. «Рад знакомству, - ответил он, пожимая руку. – Но сейчас некогда. Зайдите в понедельник на работу. Редакционная машина на приколе, нет ставки оплачивать шофера, но фотокор подкинет на своей, если соберется туда». То, что редактор ни минутой долее не задержался ради столичного гостя, сильно того прямо с утра разозлило: выходило, что у редактора есть хобби, которое ему дороже даже протекционистских связей с Москвой; всю неделю, бедняга, грел задницу над гранками и у верстальщиц и теперь прямо дрожит, предвкушая рыбалку. Вычурный дом стоял на отшибе, между ним и гостиницей сохранился участок разреженного сосняка. Сыроежки и маслята росли сразу за торцом гостиницы, а тропа пересекала узловатые корни громадных старых сосен. Пейзаж был тревожен не от грибов, консервных банок и оскорбительной невежливости редактора, а еще оттого, что уже в семь часов утра по тропе рывками передвигался сильно пьяный мужик, а несколько правее барражировал другой, очень оборванный, собирая пустые сосуды на сдачу стеклотары. Черных воронов не было, а вот эти двое – да, и возвращаясь от редактора, я отчего-то сильно струсил, что они ко мне пристанут. Как-то не слишком гармонировало тихое утреннее янтарное солнышко с мусором, бедностью и пьянством. Но, похоже, каждый видит то, что являет его сущности, представляет социум, попутных и встречных; мы видим «отношение», и если не соотносим его с собой в связь (religio – связь), оно нормально, объективно, не пугает. Христос видел поголовно сумасшедших, больных, агрессоров и вменяемых, но не тихое янтарное солнышко, которое шепнуло бы Ему, что Он объективен, а Его сущности, отношения и родня слишком к Нему требовательны. Если тебя сильно гонят, то тебе подобные относятся, если нет, то – тебе подобны и внеположны. Превозмогая страх, я тем не менее храбро двинулся по тропе и в течение двух-трех часов обходил село – по окраинам, минуя центр. Не очень осознанным этим ритуалом я дублировал собственное свое поведение в псковском городе Себеже: неполное исследование обочин, environement. Почему хотелось село обойти и по возможности закольцевать, этим вопросом я не задавался. Местность была незнакома, почти незнаема, но, как на скисшем молоке, наверх всплыла густая сметана, и ложкой этого ножного марафона я тщательно ее собирал: не мог – за недостатком времени - подробно в ознакомительство входить, но в снятом виде информативные ценности следовало увезти. Особенно нравились островки соснового бора среди одно- и двухэтажной деревянной застройки, палисады и заборы, то и дело выводящие исследователя в пойму реки. Трава по ней была повсюду подкошена и под утренним обогревом так парфюмерно и тонко пахла, что хотелось тотчас туда пойти и в сенокосной страде участвовать. Поверх и между цветочных от травы и вязких от сосны натурных ароматов разливалась более плотная вонь из распахнутых дощатых уборных; над их загаженными лунками уже вились синие и зеленые мухи-навозницы, и ветер топорщил обрывки газет. В этой девальвации бытия человека до соприродного, в том, что от реки несло сеном и пчелами, от уборных – дерьмом и мочой, из палисадов – укропом и астрами, было нечто до того мучительно неразъемное и родное, что не хотелось это длить. Я понимал, что вся Тарнога мне и не нужна, а вот сейчас загляну в тень автобусной станции спросить о рейсе в Лохту и затем – в местный музей традиционной северной культуры, - и этого достанет. Это было не то познание, когда студентом клал перед собой Энгельсов «Анти-Дюринг» или даже толстенную «Историю Тома Джонса, найденыша» и за каким-то чертом усидчиво пять часов кряду выписывал оттуда цитаты, извлекал резюме, конспект, тезисы, выжимки, анонс; это было вообще не книжное и не чуже-опытное познание, а свое – по спирали – возвращение к уже пройденному, хотя бы до него уже и не докопаться. В шестидесятых годах двадцатого века оно стояло на этом же супесчаном юру в изреженном сосняке, но как я был тогда с бабушкой, дедом или матерью, а возможно, и во младенческом еще сне (а младенцы спят страшно много, и особенно охотно днем на открытом воздухе), то ныне и невозможно достоверно опознать его, это село… Тогда не требовался самоотчет затем, что отчитывались и, может быть, так же, в тех же мыслительных формах воспринимали эти улицы твои близкие родственники: дед, бабка, мать. Жили-то они, а ты спал, укрытый и в безопасности. И теперь как будто чего-то не хватает… Чего же? А вот хоть бы матери – чтобы шла рядом и комментировала, а ты бы притворялся, что узнаёшь, как проходил здесь когда-то (проезжал, проносили закутанного в шаль). Не оттого ли и тревожно, что охромел, что уже и матери нет, хотя еще и воспринимается всюдное янтарное солнышко ее выцветшими голубыми глазами отсюда в пятидесяти русских верстах? Как же бы сделать, чтобы все это с собой захватить? Чтобы не насылали объективированных очень пьяных граждан и хромых, с батощиками, худеньких стариков, косвенно попрекая, а возвратили т о – тех лет, бестревожное – бытие…
В музее смотрительница так мне обрадовалась, что смутила. Наверное, я был первый за неделю посетитель. Она водила меня по плотно обставленным и застекленным комнатам, позволяла трогать гладью («крестиком») вышитые полотенца с петухами (рушники), братины, плотные туеса с берестяными колпаками, швейки, трёпала, узорные прялки. Все это было до того знакомо, что я себя спрашивал, не из бабкиной ли избы унесено. И веретена помню такие, и ендовы, и рубчатый валек с такой же рукоятью (белье на пролуби колотили другим, а этим холсты в рулон скатывали). Домотканина была вся на один салтык: полотно с красным или синим орнаментом, вышивки на пяльцах, кружева из ссученной серебряной нити. Предметов старины, сверкающих новеньким лыком, свежей березовой дранкой, нонешними ивовыми вичками было в таком изобилии, что я скоро запросился на улицу – отдохнуть от узорочий. Разумеется, вещи были правдой – вот хоть этот мучной короб, прошитый толстой дратвой, хоть этот бурак, эта глиняная черепеня, - и все-таки они представительствовали из того времени и от лица тех людей слишком крикливо. Это была именно эмблема, этот луб и эта глина в большинстве были не пользованы, а это оказывалось даже безуспешнее умозрительных реконструкций моей памяти. Я рвался на улицу, музейная работница удерживала, хотя уже через четверть часа я совсем отключился. Насилу вырвался от нее, купив на память лишь тощий краеведческий сборник, изданный к шестидесятилетию местной газеты: там были стихи селькоров и этюдные фотографии.
Почему провинциалы пообтершемуся столичному наблюдателю предстают замухрышками и сплошь мелкотой, одна из загадок жизни. Уж не потому ли, почему сельдь в косяке кажется уловистее, а москвичи богаче? В сущности, эти мелкие блондины, курносые и не больно красивые, отъедались на более постном планктоне – не на мягком пуфе возле кондиционера посасывая пивко, а в сепараторной, на выщербленном полу которой стынут фляги с молоком. Но классификационные линнеевские приметы кокшара в структуре европейской Азии были даже отчетливее, чем те же у грузинского парня, озабоченного сбытом лаваша. Так что к обеду я уже понял, что лучше сегодня не отправляться дальше – за более плотными признаками исчезнувшей вещественности. Не следует бояться встречи с прошлым, - уговаривал я себя, - рискни, поезжай, найдешь, где там заночевать.