— Ого! Хм! — И снова орал: — Подходи за счастьем!

В стороне от толпы сидел слепой. Он играл на трофейном аккордеоне. Пел:

Ты не плачь, моя бедная мама,
Что сынок не вернулся с войны…
Ты не жди от него телеграммы,
Не готовь для свиданья цветы.
Теплый ветер ползет по окопам,
Над окопами солнце горит!
Мама, сын твой в твое оконце

Никогда уж не постучит…

— Па — а-дайте калеке, братья, сестры, товарищи! Света белого он не видит. Трудиться не может… Спасибо, братик! Спасибо, сестричка!.. Спасибо, товарищ!..

За холмами, лесами, дорогами —
Где твой сын? Кто ответит тебе?!
И могилы ведь, и окопы —

Все в одной и той же земле…

Бабка сказала:

— И подать-то нечего…

Вечерело. Мы поплелись домой. На мне была серо — зеленая куртка, перешитая из немецкого мундира. И громадные дырявые сапоги с галошами. На бабке — телогрейка. Спины наши дымились. От сырой одежды валил пар, и мы с бабкой были похожи на небольшие вулканы.

Хлеб

Дома было холодно, сыро, неуютно. В помятое корыто капала вода. Я сидел на кровати не раздеваясь и смотрел, как бабка возится с коптилкой. Наконец фитилек загорелся, тени запрыгали по комнате.

— Где это Надежда пропадает? — сказала бабка, чтобы хоть что-нибудь сказать. — Опять небось работу не найдет! Дюже мы все деликатные стали. То нам не подходит, это не подходит! То подавай, это подавай!

— Чего ты ворчишь?

— А как не ворчать? Сил моих нету… Как такое терпеть?! С голоду подохнем. Кабы я помоложе была, за любую работу схватилась бы! А Надежда, она, видишь, миндальничает. Конечно, привыкла за мужем ничего не делать…

Бабке не удалось поораторствовать. Пришла мать.

— Вот и хлеб, — сказала она и положила на стол буханку.

Мне показалось, что в комнате стало теплее. Что в комнату вошло солнце. Что вернулось лето. Даже ветер утих. Даже дождь перестал. Так мне показалось. Мать несла буханку на груди, и хлеб был теплый. Хлеб был живой. Хлеб пах хлебом!

Я схватил маленький кусочек. Он был и упруг и податлив. Он дышал ровно и спокойно, как спящий ребенок.

Я нюхал его. Я ласкал его. Я жил им.

Хлеб таял во рту.

Мы ели хлеб, и бабка плакала и вздыхала:

— Хлебушко!

О хлеб! Ты не знаешь, какой ты, хлеб! Ты не знаешь, как нужен мне, матери, бабке, людям. Будь всегда с нами, хлеб. Никогда не покидай нас, хлеб! Никогда, слышишь, никогда!

Сейчас мы забыли вкус хлеба. Вкус того хлеба. Хлеба тех лет. Мы многое забываем. Мы отбрасываем куски хлеба. Хлеба, который спас нас тогда. Хлеба, который был равен жизни.

Хлеб, прости нас! Слышишь, хлеб?!

Ты по — прежнему нужен людям.

Будь всегда с нами.

Никогда не покидай нас, хлеб!

Половину буханки бабка завернула в чистое полотенце и положила на стол.

У меня слипались глаза. Мне было тепло, словно во мне горело маленькое солнце.

Засыпая, я смотрел на стол. Коптилка, тусклый нож, хлеб в полотенце — натюрморт «Осень 44–го года».

Отчаяние

Теплые волны понесли меня. Океан тепла убаюкивал. Я спал.

И вдруг я проснулся от шороха.

Было темно. Тихо. Дождь перестал.

Опять зашуршало, затрещало. Что-то мягкое шлепнулось на пол.

— Мама! — крикнул я.

Она вскочила. Чиркнула спичкой.

Хлеба не было!

На полу валялось полотенце. Тени громадных крыс лениво убегали в угол.

— Хлеб… Крысы… Хлеб… — бессмысленно бормотал я.

Мать подняла полотенце. Ни крошки.

— У, проклятые! — растерянно сказала бабка. — Здоровенные, как лошади. Им такой кусочек — на один зубочек! И как они на стол залезли?!

Бабка зажгла коптилку. Опять в комнату вошли неуютность и бездомность. Солнце во мне погасло.

Мать стояла неподвижно. Полотенце беспомощно висело в ее руках, как белое знамя капитуляции.

Вдруг мать рухнула на кровать и забилась в истерике. Она выкрикивала одно и то же:

— О господи, господи!

И от этого становилось еще страшнее.

Я сжался в комочек и с ужасом смотрел на нее.

— Надь, а Надь, — бормотала бабка, — ну, чегой-то ты? Ну, чегой-то ты убиваешься? Ну, не надо, Надь. Не переживай!

— Знала б ты, чего стоил мне этот хлеб! Знала б ты цену этому проклятому хлебу! — кричала мать.

— Ну, не надо, Надь, — говорила бабка. — Мальчонку напугаешь. Не надо, доченька.

Я долго не мог заснуть. Я лежал и думал о матери, о бабке, об отце. Я думал обо всем. И ни о чем. Мысли разбегались, расплывались, таяли.

Слушайте, дожди, осени, войны, зимы, холода, голод, я сдаюсь. У меня нет больше сил. Вы победили. Идите возьмите меня. Мне все равно. Я не могу больше бороться с вами. Вы самые сильные. Вы сильнее солнца, лета, хлеба. Вы сильнее всего на свете. Сильнее любви, жизни, надежды.

Слушайте, дожди, осени, войны, зимы, холода, голод, я сдаюсь!

Война и дети

Утром, как всегда, мать отправилась искать работу, а мы с бабкой поплелись за топливом.

Дождя не было. Но было сумрачно и холодно. Тучи низко висели над развалинами, и мне казалось, что какая-нибудь не очень ловкая тучка обязательно зацепится за ржавый крест сгоревшей церкви.

Мы плелись в лабиринте развалин. Улицы были засыпаны щебнем, обломками кирпичей, битым стеклом. Это был наш обычный рейс за топливом. В развалинах валялись куски гнилых досок, обрывки толи, бумаги. Мы их собирали.

Кое — где люди расчищали улицы. Людей было мало. Развалин много. Но на всех стенах белела надпись: «Мин нет».

Любое дело становится интересным, если его превратить в игру. Я воображал себя сапером. Я держал длинный прут. Это был миноискатель. Временами мина взрывалась. Я орал:

— Трах, бум, бум!

Бабка шарахалась от меня в сторону:

— У, чертеняка!

— Мина, — говорил я.

— Накаркаешь ты беду на нашу голову, — негодовала бабка. — Вон, Васька Мамалыгин тоже придурялся вроде тебя. Мину нашел и молотком по ей, по грешной! А она, голубушка, только того и ждала. Как вдарит! Только твоего Ваську и видели.

— Ничего ты в войне не понимаешь! — отвечал я.

— Дурной ты, — злилась бабка. — Смотри, доиграешься. Разорвет!

— Ну и ладно! — говорил я и взрывал новую «мину».

Дети тех лет были заражены ложной романтикой войны. Наслушавшись пьяных рассказов базарных инвалидов, которые, возможно, и в окопах не были, дети воображали себя героями, которым все нипочем. Дети играли в самую страшную игру, какую только можно придумать, — войну. Однажды несколько ребят с нашей улицы нашли противотанковую гранату. Стали делиться на «наших» и «немцев». «Немцами» никто не хотел быть. Наконец после долгих споров разделились. Два «немца» засели в развалину, изображавшую дзот. Остальные пошли в атаку.

«Немцы» были упорны. Все атаки «наших» ни к чему не приводили. Тогда один из «наших» сказал:

— Иду на подвиг. Если погибну, сообщите жене и родным, что я умер героем.

С гранатой он пополз к дзоту. «Немцы» лениво «постреливали». Им надоело быть «немцами».

«Наш» подполз к «дзоту» и, несмотря на то что «немцы» орали: «Сдаюсь, рус, сдаюсь!» — по всем правилам метнул гранату.

От «немцев» и от «героя» нашли жалкие обрывки мяса.

Дети тех лет, война коснулась и вас. Сколько вас погибло от мин, от бомб, от гранат, от снарядов! Или просто от голода. Дети тех лет, и вы воевали, и вы погибали. Была большая война. И скажите, есть ли такие, кого она не коснулась?

Запах черного хлеба

Куда бы мы с бабкой ни шли, всюду нас преследовал запах черного хлеба. Казалось, он идет от земли. Казалось, небо, развалины, город пахнут хлебом. Теплый, зовущий запах хлеба бил нам в лицо.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: