— О чем ты думала сегодня в двенадцать часов дня? — спрашивал я.
— Ровно в двенадцать?
— Да.
— О тебе.
— И я тоже…
Я не знал, что говорить дальше. Мы молчали. Она была покорна, как виноватый ребенок. А я чувствовал себя мужчиной. Наверное, мужчиной больше всего себя чувствуешь, когда рядом кто-то слабый, доверчивый. Я мог бы броситься в драку со слоном, чтоб только Мэй-мэй продолжала считать меня самым храбрым. Я брал ее за руку и вел по рисовым полям к подъему на плато. Мэй-мэй смелела, говорила робко:
— Пришло письмо, мама пишет, что младший братишка сломал руку.
— Упал с велосипеда?
— Да. Он все время нарушает правила уличного движения. Раньше в Шанхае не было правил. Каждый ездил, как ему вздумается, а теперь ввели: машин стало очень много, но правила не соблюдаются.
— Прицепился к грузовику?
— Мой братишка может…
— Надо написать братишке письмо, — советовал я.
Мы как-то очень быстро добирались до крутых лёссовых склонов. Лезть наверх не было смысла. Потому что там наверняка еще холодно. Мы забирались в узкую щель, заросшую диким виноградом. Здесь было тепло. Все в зелени. Мы ложились на траву и смотрели в небо.
— Прочти какое-нибудь русское стихотворение, — просила Мэй-мэй. Она очень любила стихи.
И я читал ей стихи на русском или украинском языке. По-моему, она хорошо понимала их. Иногда лишь просила перевести. Это было очень занятно — переводить стихи.
Я любил одно стихотворение. Не помнил, кто его автор, но оно мне очень нравилось.
Выглядел мой перевод приблизительно так:
Если я еще сравнительно легко переводил подстрочно смысл первых четырех строк, то восьмую, «обленились в доску», переводил с большим трудом.
— Стали ленивые, как доска, — пытался я импровизировать. — Это значит… Люди сидят в поезде, никуда не ходят, сидят целыми днями и ничего не делают. Понимаешь, что получается в таких случаях? Они ленивые, как доска. Доску если не передвинешь, она сама не передвинется. И люди от лени становятся такими же, как доска. Их надо двигать…
Если мой перевод вообще и мог кому-нибудь доставить удовольствие, так это одной лишь Мэй-мэй.
Мэй-мэй улыбалась. Она как-то по-особенному улыбалась, глядя в сторону, точно отворачивалась. Брала ветку, писала на сухом податливом лёссе четыре строки стихов поэта Танской эпохи Ван Вэя. Он занимался также живописью. Современники говорили, что Ван Вэй «в стихах видит живопись, а в живописи видит поэзию».
Я не знал значения написанных Мэй-мэй иероглифов и много от этого терял. Стих был написан на «веньяне» (древнем литературном языке), а он не воспринимался на слух. В каждом иероглифе заключалась целая картинка, которую я не мог видеть… Но я видел Мэй-мэй, и ее глаза давали мне возможность прочитать то, чего не прочел бы в стихах ни один любитель древней поэзии. В глазах любимой я видел целый мир и самого себя.
Отблеск солнца проникает в глубину леса И солнечные зайчики прыгают на зеленом мху.
Недавно в Ленинградском университете мне удалось найти рифмованный перевод этих стихов Ван Вэя, сделанный покойным академиком Алексеевым:
Странно. Эти стихи написаны 1200 лет назад, но они были написаны про нас с Мэй-мэй. Поэзия бессмертна.
В нашем ущелье тоже не было видно людей, но сюда доносился шум города, гудки паровозов. От земли исходило тепло, радостно светило солнце, а его лучи, отражаясь в ручье, прыгали зайчиком по темной стороне ущелья. Ручей, зайчики и звуки были одно целое…
А мы были стихами всех поэтов всех эпох и времен.
Ведь за всю историю человечества стихи писались только про нас: про меня и мою подругу Хао Мэй-мэй.
А разве не так?
16
Маша первая догадалась, что я что-то скрываю. Она остановила меня около приводной радиостанции и рубанула сплеча:
— Ты что, влюбился?
— Нет, — оторопел я.
— Не притворяйся. Не обманешь.
— С чего ты?
— А мне Жорка нравится. Хотел часики подарить. Невесте купил… «Не обидится невеста, что тебе отдал» Невеста-то, может, и не обиделась бы, я обиделась и вернула. Зачем мне ее подарки? Расчувствовался… Дарят, когда любят, чтоб память была. У меня от матери есть плюшевый медвежонок. Но это от матери. Это не то.
— Ты права, Маша.
— А кто она, твоя?
— Никого у меня нет.
Я почувствовал, что краснею.
— Не бойся… Никому не скажу.
— Я не скрываю.
— Не доверяешь? Вот я Жорку… люблю. Он меня — нет. Но я все равно… Я немножечко счастливая. Самое страшное, когда никакого чувства нет. А если любовь даже безответная — все-таки любовь… Кого-то ждешь, хочешь увидеть.
Хотя Маша и доверилась мне, но я ничего ей не открыл о своей любви. Не мог. Не хотел. Боялся. Боялся, чтоб не сглазили.
Тот дождь я запомнил на всю жизнь. Облака наступали на лощину, в которой лежал город, сталкивались, клубились над самыми крышами домов.
Казалось, если бы поднять землю, перевернуть и потрясти, из нее бы потекла вода. Трава и деревья набухли влагой, река наполнилась дикой яростью, взбунтовалась. Она ревела и прыгала меж низких дамб, как акула на мелководье.
В здании клуба на сцене стоял стол. Над столом висел портрет Мао Цзэ-дуна.
К столу вышел ведущий собрание, вынул из кармана свисток. Свистнул пронзительно.
Все присутствующие поднялись со своих мест.
Ведущий повернулся к портрету председателя Мао, низко поклонился ему. Присутствующие в зале сделали то же самое. Портрету Мао кланялись не только на собраниях, но и на свадьбах, и на всех других торжествах.
Еще раз прозвучал свисток.
Все сели. Собрание началось.
В мире существует много разновидностей заседаний и собраний: производственные, хозяйственные, летучки, пятиминутки, конференции, симпозиумы, митинги, чествования, общие собрания и прочие и прочие.