После того страшного дня, когда Бориса Похвиснева вызвали в госавтоинспекцию, его жизнь, казалось, снова вернулась в обычную колею. Получив повестку, Борис почувствовал, как у него неприятно задрожали пальцы, и он сам себе сказал: «Все!..» Но его визит в инспекцию, к капитану Фролову, кончился благополучно, и Борис воспрянул духом.
Похвиснев принадлежал к числу людей, которые считают, что они родились только для радостей и удовольствий. Еще в раннем детстве родители внушили ему: он самый талантливый, красивый и обаятельный. Его зачислили не в обычную школу, а в школу-десятилетку при Академической капелле. Но учиться он не хотел и с первого класса чаще всего получал двойки. Отец приходил в школу, просил, требовал, настаивал, чтобы его сына не исключали, воспитывали, лелеяли. «У Бори гениальные музыкальные способности, абсолютный слух. Поэтому он плохо успевает по общим предметам. А то, что по гармонии и пению у него двойки, — так это ничего, пройдет. Он сейчас еще стесняется своего таланта, ему неловко выделяться».
Все-таки мальчика исключили из шестого класса. На семейном совете было решено, что у Бори расшатана нервная система, ему необходимо отдохнуть. В течение года Боря отдыхал, был в санатории, ездил к дяде в Баку. Осенью он, неожиданно для самого себя, оказался учеником восьмого класса — дядя все устроил.
Но и здесь он скоро «прославился»: приносил в класс кошек, отнюдь не по-детски интересовался девочками, старому преподавателю однажды в запале пригрозил ножом. На этот раз в школе он проучился в общей сложности двадцать три дня.
Однако через год, после очередного «восстановления расшатанной нервной системы», Похвиснев опять съездил на месяц к дяде и вернулся оттуда с аттестатом зрелости. Теперь он поступил в педагогический институт. Впрочем, в аудитории его видели редко, и с третьего курса он был исключен.
Освободившись от обременительных обязанностей студента, Борис Похвиснев целиком отдался, как он пояснил родителям, «воспитанию вкуса». Он сшил себе светло-серый в крупную клетку длинный пиджак, узкие темно-голубые брюки. Прическа у него тоже стала необычной: сзади — волосы до воротника, спереди — «канзасский кок». Вечерами Борис пропадал на центральной улице города. Если мать спрашивала, где он был, Борис отвечал: «Стилял на Броде». Мать ничего не понимала, но все равно умилялась — Боря стал таким интересным, он, наверное, вскружил не одну девичью голову.
В самом деле, у Бориса Похвиснева было много знакомых — молодых людей в таких же пиджаках и брюках, девиц в коротких юбках с разрезами и прической «под мальчика». Компания была веселой, часто устраивались вечеринки на дому и в ресторанах.
И все-таки Борис был недоволен: правда, отец — известный адвокат — не скупился, отдавал сыну чуть ли не половину своей зарплаты, но молодому человеку денег явно не хватало. Хотелось «шикнуть», прокатить друзей за город на такси, накупить продававшихся из-под полы пластинок, вроде «Скелет в гробу», «Череп в дымоходе» — пластинок редких, дорогих, каждая по пятьдесят рублей.
Отец всеми силами пытался создать сыну «счастливую юность». С трудом, через знакомых, он достал ему автомашину. А месяц спустя Борис решил добывать деньги фотографией и попросил купить ему фотоаппарат.
Он часами прохаживался по улицам, ловил тех, кто хотел запечатлеть себя на фоне достопримечательностей города. И деньги, те лишние, свободные деньги, о которых мечтал Борис, появились.
Теперь сложившийся круг знакомых его уже не удовлетворял. Хотелось большего. И Борис зачастил в театр.
Ходил он туда не ради искусства. Спектакли его не интересовали. Борис высматривал актрису.
Выбор свой он остановил на Васильевой — стройная фигурка, приятное личико. Он ожидал борьбы и готовился к ней, а вышло все иначе — вначале смущенное почитание, потом поездки от театра до дома актрисы в его машине, затем свободный вход в театральную уборную, и, наконец, он стал самым близким другом.
Однажды в театре, за кулисами, Борис был представлен актрисе Татариновой и ее мужу. Через некоторое время, услышав жалобы Бориса на то, что милиция докучает ему как человеку, не занимающемуся общественно-полезным трудом, Савченко предложил устроить его в институт фотолаборантом. Узнав, что работы там немного, Борис согласился.
…Недавно Борису казалось, что его спокойная жизнь под угрозой. Но теперь, когда беда пронеслась, он был готов смеяться над милицией — он так ловко ее провел! Какое это счастье, что подвернулся добрый, отзывчивый художник Чердынцев! Бывает же так — словно кто-то узнал о горе Бориса и послал ему на помощь волшебника.
В тот день, когда они познакомились, Чердынцев снова пришел, уже поздно вечером. В машине он привез крыло, сверкавшее точно таким же кофейным лаком. И Борис удивился тому, как художник быстро достал это крыло, да еще так точно подобрал цвет.
Работали они в гараже, вернее работал Чердынцев, а Борис только смотрел. Он попробовал было взяться за крыло, но художник его отстранил:
— Нет, знаете ли, не люблю помощников. Привык все делать сам, еще с детства. Да и профессия у меня тоже индивидуальная. Терпеть не могу, если кто-нибудь из-за моего плеча смотрит, что я рисую.
Чердынцев, как заправский слесарь, поплевывал на руки, сопел, прилаживая крыло. Кончик языка у него быстро передвигался, смачивая сухие губы. Борис подумал: «Он помогает себе языком, наверное» — и рассмеялся. Чердынцев зло повернул голову:
— Чему смеетесь? Что взрослый человек на вас трудится, да? Зря, скажу я…
Борис оборвал смех. И все-таки ему было весело. Он уже представлял себе, как будет выглядеть машина после этого скорого и, безусловно, умелого ремонта.
Как он рассчитывал, так и случилось. Хотя вызов в автоинспекцию напугал было его, но зато потом, когда все сошло гладко, Борис совершенно успокоился. И когда в тот же день после разговора в ГАИ к нему домой снова пришел Чердынцев, Борис обрадовался ему. Посмеиваясь, он передал своему случайному другу разговор с Фроловым. Чердынцев тоже улыбнулся, правда не очень охотно.
— Обошел, значит, вокруг? А не придрался?
— Нет, что вы! Машинка ведь как стеклышко.
— А ничего такого не заметили — может, посмотрел на то место, где была вмятина, приглядывался?
— Да нет же! Так просто все и обошлось. Конечно, вызвали не зря, но к чему можно придраться? Все чисто, не подкопаешься.
Чердынцев задумался, стряхивая пепел. Борис вдруг догадался, что товарищ, наверное…
— Так сколько я вам должен?
Чердынцев все еще молчал. Борис поморщился: «прикидывает, сколько содрать». Но он решил согласиться на любую сумму — в конце концов ему сохранена если не жизнь, то свобода. Однако Чердынцев неожиданно спросил о другом:
— Уходя из института, вы вешаете в проходной номерок?
— Да, а что? — не понял Борис.
— Вот вам ваш номер. — Художник подал Похвисневу алюминиевый кружок.
Борис удивленно уставился на Чердынцева: это был его номер — тридцать шестой.
— Почему у вас мой номерок? Ведь я его повесил.
Тогда Чердынцев заговорил тихо и размеренно:
— Совершенно верно… Теперь слушайте. Я беру с вас плату: ведь каждый труд должен вознаграждаться. Денег, как я уже говорил, мне не нужно. Ясно? Вы сделаете для меня то, о чем я вас попрошу. Вот смотрите. Завтра… или нет — послезавтра вы, уходя из института, повесите на доску два номерка — этот и тот, что висит там сейчас. Затем вы вернетесь обратно. Предлог меня не интересует, придумайте сами. Вот еще вам два ключа: от кабинета, где стоит сейф с расчетами, и от самого сейфа.
У Похвиснева отвисла челюсть. Он шумно сглотнул набежавшую слюну:
— Зачем это?
— Надо. Для меня!
— Но меня поймают… Я не могу, не буду…
— Будете. Или вы хотите, чтобы я пошел в ГАИ и все рассказал? Я тоже думаю, что не хотите. Поэтому слушайте… Из сейфа возьмите все расчеты и формулы выплавки твердого сплава. Они лежат отдельно, в верхнем ящике. Все это отдадите мне. Я сам приду за ними.
Борис ошалело молчал, все еще плохо соображая, что же все-таки от него требуется. Чердынцев видел его замешательство, но продолжал инструктировать спокойным и не допускающим возражения тоном:
— Теперь — как вам уйти незаметно? Я думаю, так…
Борис уже слушал внимательно: он вдруг сообразил, что его «приятель» таков, что дважды повторять не будет. А от того, правильно ли он поймет и крепко ли запомнит его слова, зависит жизнь Бориса. Жизнь? Он похолодел. Да, его жизнь снова в опасности, все снова круто повернулось, и сейчас еще неизвестно, чем кончится. Борис соображал: отказаться? Пойти и сказать о том, что его толкают на преступление? Но… но этот «художник» в первую же минуту ареста донесет на него. Еще хуже, если «художника» не успеют арестовать и он убежит. Чердынцев достанет его, Бориса, где угодно — выследит и прикончит где-нибудь на дороге.
Где же выход, где спасенье? Боря, Боря… А что же говорит Чердынцев? Он гарантирует безопасность, обещает, что убежать наверняка удастся и следов не останется. Но делать все надо быстрее — иначе могут появиться препятствия. Скорее, скорее!
Тихий разговор в комнате Бориса длился еще полчаса. Борис был серьезен и деловит, насколько он вообще мог быть серьезным и деловитым. Он сдался. О том, что он предает родину, страну, в которой родился и вырос, он не думал.
Чердынцев, спускаясь по лестнице, беззвучно засмеялся: «Попался, цыпленок! Боится, но сделает все, что нужно. Дрожащими от страха руками откроет сейф. Вот так и надо — пусть дрожащими, но чужими руками залезть в сейф. Ха-ха-ха! Великолепно!».
Уже дома, лежа на кровати лицом к стене, он снова беззвучно рассмеялся, представив, что испытывает сейчас Похвиснев. Так, с полуоткрытым ртом, оскаленным улыбкой, он и заснул.