Ничто так не раздражает и не удручает моряка, как океанский прибой, беспощадно и глупо колотящий в берег. Но наш фиорд был не море и не река, а смешение обоих, вечно движущееся, меняющееся, струящееся и в своем движении и бытии такое же многообразное и загадочное для наблюдателя, как другой, небесный Эридан, звездная река, видимая лишь своими верховьями, а в тихие ночи — и отражением этих верховий в фиорде, всклянь наполненном приливной водой; а дальше река-созвездие, завернув за наш живописный нефтезавод и обогнувши Бранденбургский Скипетр, утекала в небеса южного полушария. В эту пору затишья, в краткое стояние прилива, фиорд напоминал мне также то, что у китайцев зовется Тао, — нечто сущее изначально, прежде неба и земли, наделенное особым постоянством и покоем, но при этом текущее сквозь все неиссякаемым потоком; Тао, которое «столь недвижно и, однако, течет непрестанным струеньем и, протекая, удаляется и, отдалясь, возвращается обратно».

Ни разу больше не принимало взморье настолько удручающего вида, как в первый день. Если воды иногда и подергивались пленкой нефти, то очень ненадолго, и сама эта пленка была странно красива; к тому же вскоре слив нефти в портовые воды был воспрещен законом. А если закон и нарушали и по заливу расплывались нефтяные пятна, то поразительно, с какой быстротой наш текучий фиорд очищал себя. В жизни никогда еще не плавал я в такой чистой, холодной, свежей, бодряще-чудесной воде; и когда захотели перекрыть залив дамбой, когда поздней какая-то британская пивоваренная компания вознамерилась превратить наши места в стоячий пресноводный водоем — осквернить даже этот прозрачный источник, наглухо отрезав его от очищающего моря, — то на миг словно во мне самом задрожали в смертной муке и иссякли источники жизни. Отливы, которые бы так оголяли прибрежье, как в тот первый день, тоже были исключительно редки. Да и сами илистые отмели в часы отлива привлекали взор кишевшей на них жизнью, ее всевозможными причудливыми формами. Морские звезды — тоненькие бледно-бирюзовые, толстые фиолетовые, ярко-красные двадцатилучевые (как солнце на детских рисунках); усоногие рачки, мечущие пищу себе в створки; полипы и актинии; голотурии двухфутовой длины, словно шипастые и рогастые оранжевые драконы; одинокие странные осы, ищущие поживу среди ракушек; каракатицы, чьи амуры по звуку смахивают на треск пулеметных очередей, и длинные атласные ленты бурых водорослей («Как подняли они свои головы и замотали ими — верный признак, что напор воды слабнет», — поучал нас Квэгган). За северным мысом, за лесным портом илистые отмели в отлив тянулись на целые мили, и косо торчали там старые сваи — будто пьяные гиганты, привалясь друг к другу для поддержки, пошатываясь бредут с гор, из великаньего трактира.

Ночью все успокаивалось и как будто затихало на пляже и отмелях, окутанных задумавшимся безмолвием. Даже рачки засыпали, считали мы. Но как же грубо мы ошибались! Как раз ночью просыпается по-настоящему этот несметный мир приливных полос и отмелей. Оказалось, что китайские шляпы (жили на взморье у нас такие ракушки) только ночью и перемещаются; и теперь всякий раз с наступлением потемок мы, смеясь, говорили друг другу замогильным голосом:

— Пала ночь, и зашагали китайские шляпы!

Отрадное преображение коснулось даже валунов на берегу, от которых, казалось нам поначалу, один лишь вред — только ноги обобьет жена. Стоило надеть старые теннисные тапочки, и можно было без помех пройти по оголенным половинным отливом камням к волне. А по утрам — когда поднимешься, начнешь готовить кофе, а солнце так сверкает в оконном стекле, будто ты помещен в центр алмаза; когда глянешь на фиорд, а там под рвущимися из облаков лучами ослепительно вскипает дальний черный плес, — мне, словно Квэггану, суеверному кельту, эти береговые валуны стали казаться вставшими вокруг ренановскими непреложными свидетелями, наделенными бессмертием и носящими каждый имя какого-нибудь божества.

И разумеется, взморье служило нам главным поставщиком дров и досок для ремонта. Там мы однажды увидели болтавшуюся на прибое деревянную лестницу, которая после нам верно служила. И там же нашел я старый полутораведерный бачок-канистру; мы эту жестянку вычистили, и я потом каждый вечер носил в ней воду от родника.

Хозяин-шотландец оставил нам две небольшие бочки для дождевой воды, но вода питьевая еще задолго до того, как я нашел бачок, стала для нас одной из самых серьезных проблем. На шоссе, за лесом, стоял магазин и гараж, там рядом с бензоколонкой был водопроводный кран, и вполне можно было (хотя и утомительно) таскать оттуда воду ведерком через лес, дачники в большинстве своем так и делали. Но оказалось, что настоящие эриданцы считают долгом чести не брать оттуда воду, хотя владелец магазина, человек добрый, и не возражал; притом же мы, эриданцы, составляли для него основной источник дохода. Но он платил налоги, а мы — нет, и вдобавок налогоплательщики нашего округа не гнушались никаким предлогом, чтобы потребовать выселения «нищих незаконнопоселенцев», чьи лачуги, «как ядовитую морскую поросль, следует предать огню», — так ядовито выразилась одна городская газета. Что толку возражать подобным господам строкой Вордсворта: «Любовь он в нищих хижинах нашел…» Потому-то постоянные жители взморья и даже дачники-старожилы предпочитали брать воду из какого-либо природного источника. Одни рыли колодцы, у других, как у Квэггана, вода текла по желобу сверху, из горных лесных ручьев. Но об этом мы узнали позже, а в то время только начинали заводить знакомства с нашими будущими друзьями и соседями, из которых ближайшие жили на расстоянии в добрую четверть мили от нас — Квэгган к северу, а Моджер к югу. Хозяин оставил нам бочонок с питьевой водой и сказал, что сам он возил воду лодкой от ручейка, протекающего в полумиле отсюда. И вот через каждые несколько дней, погрузив бочонок и ведерко, я вместе с женой отправлялся теперь в лодке за маячный мыс и баржевую пристань. Ручеек тек там круглый год, но был так мелок, что негде и ведром зачерпнуть. Только у каменистого уступа, где струя спадала с высоты одного фута, можно было подставить ведро.

Здесь, на ничьей земле между баржевой пристанью и индейской резервацией, взморье представляет собой плоскую низину, покрытую не песком, а глубокой вязкой тиной и поросшую водорослями. В малую воду лодка садилась на грунт шагах в пятидесяти от того уступа и приходилось тащить бочонок по тине и лужам, увязая в липком месиве; а в разгар прилива море полностью покрывало уступ. В отлив же ручей снова опреснялся. Требовалось точно поспеть к половине прилива, когда можно было подгрести довольно близко, а иначе задача была почти невыполнима. Но пусть мы и поспевали, все равно мне трудно сейчас понять, как могли мы находить столько забавного в этом занятии. Но, быть может, оно светло вспоминается просто на фоне отчаяния, охватившего нас в тот день, когда мы обнаружили, что доступ к ручью закрыт; нам показалось даже, что из-за этого вообще придется уехать.

Был уже на исходе ноябрь, до зимнего солнцестояния оставалось меньше месяца, а мы по-прежнему жили в Эридане. Сверкающие инеем утра, лазоревые, золотые полдни и вечерние туманы октября внезапно сменились сумрачными или штормовыми рассветами при северных ветрах, гнавших из-за гор хмурые тучи. Как-то раз (я уже взял тогда на себя утреннюю варку кофе) я поднялся еще до света, чтобы нам вовремя поспеть к ручью. Ночью пылал Юпитер, да и сейчас, хоть было уже четверть девятого, ущербная луна еще ярко светила. К тому времени, как я принес жене кофе, на дворе уже белел фарфоровый рассвет. А перед тем небо подернулось волнисто-розовым, испещрилось черными барашками. Жена любила, чтобы я описывал ей восходы (пусть, чаще всего, и неточно), как сама она описывала их мне до наступления холодов, когда вставала первая. Но, видимо, я так же ошибся насчет восхода, как и насчет прилива: дело шло уже к десяти часам, а мы все пили кофе и ждали, чтобы взошло солнце и начался прилив. День оборачивался тихим, тепловатым, вода лежала темным зеркалом, а небо — мокрой посудной тряпкой. На камне у мыса неподвижно стояла цапля и казалась неестественно высокой; вспомнив, что накануне там работали люди с фонарями, мы решили, что это поставлен новый буй в форме цапли. Но тут наш новый буй пошевелился и, запахнувшись в огромные, как у кондора, крылья, снова неподвижно застыл.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: