— Труп взрослого или ребенка, все равно, — продолжал консул после короткого перерыва, во время которого он с отрывистым смехом наблюдал эту пантомиму, и подтвердил с какой-то мучительной тоской: — Si, Fernando, Absolutamente necesario, и она при этом подумала: да, конечно, это у них традиция, как были свои традиции и у нас, только в конце концов Джеффри они несколько наскучили, — а он опять стал внимательно изучать расписание «Мексиканских национализированных железных дорог», напечатанное синими и красными буквами. Вдруг он поднял голову, увидел ее, вгляделся близорукими глазами, не сразу узнал, а она стояла в дверях, должно быть, темным силуэтом на фоне яркого солнца, и на руке у нее висела, касаясь бедра, красная сумка, стояла в предощущении, что вот сейчас он непременно ее увидит, слегка развязная, чуточку оробевшая.
Не выпуская из рук расписания, консул тяжело поднялся на ноги, а она уже шла к нему.
— Боже правый.
Ивонна остановилась в нерешимости, но он не сделал движения ей навстречу; она молча села с ним рядом; они не поцеловались.
— Незванно, непрошено… Я вернулась… Прилетела всего час назад…
— …когда Алабама дает жизни, мы не разбираемся, что к чему, — донеслось вдруг из бара за стеклянной перегородкой.
— Мы им даем жизни так, что пятки сверкают!
— …Я из Акапулько, плыла через мыс Горн… Джефф, на пароходе из Сан-Педро, Панамская Тихоокеанская линия. На «Пенсильвании». Джефф…
— …дурачье безмозглое! Солнце палит так, что губы трескаются. К чертовой матери, этакая досада! Лошади лягаются — и поминай, как звали, только пыль столбом! Мне это не по нутру. А они их лупят почем зря. Направо и налево. Сперва наделают дел, а потом уж разбираются. Ты прав, будь я неладен. Веселенькая история. А я с этими фермерами, будь они неладны, и разбираться не желаю. Право слово!.. Покури-ка, это здорово освежает…
— Как чудесно чувствуешь себя в такое вот раннее утро, не правда ли? — Голос консула не дрогнул, но, когда он наконец положил расписание, рука его заметно подрагивала. — Не угодно ли, как советует наш любезный сосед, — тут он поклонился в сторону стеклянной перегородки, — закурить вот…
Она отказалась от предложенной сигареты, взглянув на протянутую ей вздрагивающую пачку, и поразилась названию: «Alas».[65]
А консул говорил с необычайной серьезностью:
— Да, Горн… Но зачем же было плыть вокруг мыса Горн? Я слышал от моряков, что у него дурной нрав, он может утопить. Или, кажется, затопить?
— Calle Nicaragua, cincuenta dos[66].— Ивонна сунула тостон[67] темноликому идолу, который взял ее багаж, кивнул и сразу исчез, словно провалился сквозь землю.
— А вдруг я там уже не живу? — Консул снова сел, стал наливать себе виски, дрожа теперь так сильно, что ему пришлось держать бутылку обеими руками. — Хочешь выпить?
Или лучше ей не отказываться? Да, так лучше: хотя она не любит пить с утра, так, безусловно, лучше: ведь она к этому готова, она решилась, если нужно, не пить ни капли одна, зато сколько угодно пить вместе с консулом. Но вопреки всему этому она почувствовала, как улыбка вянет на ее лице и неудержимо подкатывают слезы, хотя она настрого запретила себе плакать, что бы ни произошло, а голову сверлила мысль, и она знала, что Джеффри угадывает эту ее мысль: «Я готова к этому, я готова».
— Ты пей, а я просто посижу за компанию, — услышала она свой голос. (Право же, она была готова почти ко всему. Да и чего можно было ожидать в конце-то концов? Она твердила себе на пароходе, потому что там, на борту парохода, у нее было довольно времени себя убедить, что поступок этот не безрассудный и не опрометчивый, и потом в самолете, когда ей стало ясно, что это и безрассудно и опрометчиво, все время твердила себе, что следовало его предупредить, что бесчестно, подло свалиться ему как снег на голову). — Джеффри, — продолжала она, представляя себе, какой жалкий у нее вид сейчас, когда она сидит здесь и все ее старательно приготовленные слова, все ее надежды обречены кануть во мрак и вызывают даже отвращение — она сама смутно испытывала это отвращение — из-за того, что она не может пить, — что ты наделал? Я писала тебе без конца. Писала, и сердце мое разрывалось. Что ты наделал, во что превратилась твоя…
— …жизнь, — донеслось из-за стеклянной перегородки. — Да разве это жизнь? Черт знает что такое, просто позор! Там, у нас, они не бегут. И тут мы зашибаем…
— …Нет. Я, конечно, подумала, что ты уехал в Англию и поэтому не отвечаешь. Что ты наделал? Ах, Джефф… Ты ушел в отставку?
— …двинули в Форт-Сейл. Взяли там патроны… Взяли браунинги… пиф-паф, пиф-паф… и готово дело…
— В Санта-Барбара я повстречала Луи. Он сказал, что ты еще здесь.
— …и черта лысого ты это сделаешь, не сделаешь нипочем, вот как делаются дела в Алабаме!
— Видишь ли, я просто был в отъезде. — Консул выпил изрядную порцию и сидел рядом с ней, весь дрожа. — Решил съездить в Оахаку… Помнишь Оахаку?
— Оахаку?..
— Оахаку…
Слово это прозвучало, как содрогание разбитого сердца, как набат среди грозы, как последний стон умирающего от жажды в пустыне. Помнит ли она Оахаку! Кусты роз и большое дерево, ну конечно же, пыль и автобусы, идущие в Этлу и Ночитлан! И еще: Darnas acompahadas de ип caballero, gratis.[68] А ночью разве не их влюбленные голоса оглашали благоухающий воздух на древней земле племен майя, тревожа лишь призраков? В Оахаке они некогда обрели друг друга. Она смотрела на консула, который, казалось, не столько готовился к защите, сколько совершал, разглаживая бумажные салфетки, перевоплощение, внутренне отвлекался от той роли, которую играл перед Фернандо, и входил в новую роль, которую станет играть перед ней, смотрела чуть ли не с изумлением: «Но ведь это же не мы! — воскликнула она вдруг в сердце своем. — Это не мы… скажи, что это не так, что здесь сидят какие-то другие люди, кто угодно, только не мы, ведь такого быть не может!..» Развод. Что, собственно говоря, это означает? Еще на пароходе она взяла словарь и отыскала это слово: прекращение, расторжение супружества. Оахака значила развод. Они развелись не там, но именно туда потянуло консула сразу после ее отъезда, будто в том краю средоточие всего, что суждено прекратить, расторгнуть. А ведь они любили друг друга! Но любовь их словно скиталась где-то в бесплодной пустыне, средь кактусов, недосягаемо далеко, плутала, оступалась, падала и лежала, поверженная, терзаемая хищниками, звала на помощь… умирающая, она наконец в изнеможении, как будто обрела мир с последним вздохом: Оахака…
— …Странная история вышла с этим трупиком, Ивонна, — говорил консул, — кто-то непременно должен был его сопровождать и держать ему руку: или нет, виноват. Кажется, не руку, а билет в купе первого класса. — Он с усмешкой сам вытянул правую руку, которая колебалась, словно он стирал надпись с воображаемой доски. — Дрожь — вот что делает подобную жизнь невыносимой. Но это пройдет: я ведь выпил как раз столько, сколько надо, чтобы это прошло. Я принял необходимую терапевтическую дозу. — Ивонна взглянула ему прямо в глаза. — Конечно, дрожь хуже всего, — продолжал он. — Но постепенно привыкаешь, и право же, здоровье мое в прекрасном состоянии, я чувствую себя теперь гораздо лучше, чем полгода назад, несравненно лучше, чем, скажем, в Оахаке. — Тут в глазах у него вспыхнул странно знакомый свет, которого она всегда так пугалась, свет, сейчас обращенный вовнутрь, зловеще ослепительный, как прожектор в трюме «Пенсильвании», когда судно разгружалось, только сейчас была не разгрузка, а разграбление, абордаж: и вдруг, как прежде, давным-давно, ее охватил ужас, что свет этот вырвется наружу, опалит ее.
«Видит бог, я уже знала тебя таким, — мысленно говорила она, говорила в ней ее любовь среди унылого полумрака бара, ты бывал таким часто, слишком часто, и этим меня не удивишь. Ты вновь отрекаешься от меня. Но теперь разница огромна. Это уже бесповоротное отречение — ах, Джеффри, почему ты не можешь вернуться? Неужели тебе суждено уходить все дальше, на веки веков в нелепую тьму, и даже теперь ты стремишься в эту недосягаемую для меня тьму, все дальше, навек, чтобы прекратить, расторгнуть!.. Ах, Джеффри, зачем, зачем ты уходишь!»