Консул покачал головой. Они шли медленно, и консул, потупясь, не поднимал глаз.
— Ты сказал ему?
Консул шел молча, все замедляя и замедляя шаги.
— О чем? — спросил он наконец.
— Ни о чем, Джефф.
— Ну, разумеется, теперь он знает, что мы разошлись. — Консул сбил тростью запыленную головку полевого мака, росшего у канавы. — Но он полагал, что застанет здесь нас обоих. Думается, он заподозрил, что у нас неприятности… но я старался не говорить ему, что мы уже разведены. По крайней мере так мне кажется. Я очень старался. Право слово, насколько помню, я не успел ему это сказать до его отъезда.
— Стало быть, он уже не живет у тебя.
Консул рассмеялся и сразу закашлялся от смеха.
— Живет до сих пор! Уж будь спокойна… Веришь ли, он так усиленно старался меня спасти, что я чуть было не сыграл в ящик. Короче говоря, он решил «довести дело до конца». Неужели ты сама не видишь, до чего он меня довел? Неужели не чувствуешь, что он приложил тут свою мужественную руку? Раздобыл какой-то зверский препарат стрихнина, который буквально чуть не довел меня до могилы. И все же… — Ноги у консула вдруг начали заплетаться, но длилось это всего одно мгновение. — Все же надо прямо сказать, лучше бы он остался здесь, чем разыгрывать из себя Теодора Уоттса Дантона. А из меня делать Суинберна. — Консул сбил еще одну маковую головку. Безответного Суинберна. Когда он отдыхал на ранчо, запахло сенсацией, и он помчался сюда, как бык, которому показали красную тряпку. Разве я не рассказывал тебе об этом?.. Потому-то он — неужто я не говорил? — и отбыл в Мехико.
Они долго молчали, а потом Ивонна сказала так тихо, что едва слышала собственный голос:
— Что ж, значит, мы сможем немного побыть наедине, правда?
— iQuien sabe?
— Но ты же говоришь, он сейчас в Мехико, — поспешно продолжала она.
— Так ведь ему недолго покончить с делом… быть может, он уже дома. Во всяком случае, я думаю, он сегодня вернется, Говорит, что «жаждет действия». — Трудно было понять, шутит консул или говорит серьезно, но он добавил, как казалось, не без сочувствия: — И бог весть, до чего доведет его этот романтический порыв.
— А теперь, — спросила вдруг Ивонна, собравшись с духом, — он как к тебе относится?
— В общем, по-прежнему, разница пустяковая, да и не было времени ее обнаружить, но я вот что хотел сказать, — продолжал консул хрипловатым голосом, — те суровые времена, какие переживали мы с Ляруэлем, кончились после спасительного пришествия Хью. — Он брел как слепой, ощупывая тростью дорогу, отчего в пыли оставались мелкие лунки. — Вообще-то доставалось главным образом мне, ведь у Жака слабый желудок, и после третьей рюмки его мутит, после четвертой он начинает разыгрывать из себя доброго самаритянина, а после пятой — того же самого Теодора Уоттса Дантона… Поэтому я оценил, если можно так выразиться, иную квалификацию. И оценил настолько, что, пожалуй, буду искренне благодарен от лица Хью, если ты ничего не скажешь ему...
— Ох…
Консул кашлянул.
— Я, конечно, не пил лишнего без него, да и сейчас трезв как стеклышко, ты же видишь.
— Да, в самом деле.
Она улыбнулась своим лихорадочным мыслям, которые унесли ее далеко назад, за тысячу миль отсюда. Но в то же время она шла рядом с ним, медленно, не спеша. И подобно тому как альпинист с опасной высоты глядит еще выше, на сосны, растущие над бездной, и ободряет себя: «Пускай подо мною пропасть, было бы гораздо страшней, очутись я вон там, на верхушке одной из тех сосен!» — она сознательным усилием воли отрешилась от действительности; она отринула воспоминания, или, верней, вспоминала вновь эту улицу, такую безрадостную в тот прощальный миг, — разве можно сравнить сегодняшние чувства с тогдашним ее отчаянием! — когда они уезжали в Мехико и она, совершая непоправимое, с тоской взглянула назад из потерянного теперь автомобиля, который свернул за угол, и тарахтел, и подпрыгивал на ухабах, скрипя рессорами, и резко тормозил, и полз дальше, и продвигался судорожными рывками, вихлял и жался впритирку к стенам. Какие они высокие, эти стены, гораздо выше, чем ей помнилось, и как густо оплетены бугенвилеей; сплошные заслоны, где среди зелени огоньками теплятся цветы. А над ними видны кроны деревьев, массивные, недвижные ветви, да мелькнет изредка сторожевая башня, вековечный mirador[82] штата Париан, но дома уже не видны отсюда и со стен тоже, один раз она нарочно поднялась наверх и убедилась в этом, они таятся в своих двориках, а башни словно оторваны от земли, парят в высоте, как обители одиноких душ. Дома едва различимы и сквозь чугунное кружево высоких ворот, чем-то напоминающих Новый Орлеан, замыкающих эти стены, где назначали тайные встречи влюбленные и так часто тосковали люди, для которых родиной оставалась все же не Мексика, а Испания. По правую сторону канава ненадолго исчезла, ушла под землю, и опять угольная яма, вырытая у обочины, грозила Ивонне из-за невысокой ограды, зловеще оскалив черную пасть, — здесь Мария всегда брала уголь, которым отапливался их дом. А потом вода снова заблестела на солнце и с противоположной стороны, сквозь просвет в стене одиноко обозначился Попокатепетль. Она не заметила, как остался позади перекресток и уже видны стали ворота их дома.
На улице не было ни души, здесь стояла тишина, нарушаемая лишь шумливым клокотанием воды в канавах, где мчались теперь наперегонки два узких стремительных потока; и ей смутно вспомнилось, как она, еще до встречи с Луи, почти уверенная, что консул вернулся в Англию, пыталась сохранить в своем сердце этот город, Куаунауак, представить себе некую твердыню, где вечно бродит призрак консула, сопутствуемый и утешаемый лишь ее незваной тенью средь половодья какой-то грядущей катастрофы.
А потом, в самые последние дни, Куаунауак представлялся ей иным, — хотя и опустелый, он очистился, до конца освободился от прошлого, и Джеффри был здесь, одинокий, но не призрачный, облеченный в плоть, она еще может его спасти, подать ему желанную помощь.
И вот действительно Джеффри здесь, но он отнюдь не одинок, и помощь ее отнюдь ему не желанна, и, более того, он не простил ей ее вину, он только этим живет и, как ни странно, черпает в этом силы…
Ивонна крепко стиснула сумочку, чувствуя внезапное головокружение и смутно различая знакомые предметы, а консул, видимо приободрившись, молча указывал на них тростью: вон справа проселок и церковка, в которой теперь помещается школа, и надгробные плиты за оградой, и спортивная площадка с турником, и темное устье подземного хода — теперь уже высоких стен по обе стороны улицы как не бывало, — ведущего в заброшенную шахту под садом, где некогда добывали железную руду.
тихонько мурлыкал консул. И сердце Ивонны затрепетало. В блаженном сопереживании покой горных высей снизошел на них; то было притворство, то была ложь, но на мгновение они сами почти поверили, что все снова, как прежде, и они просто возвращаются с рынка к себе домой. Она со смехом взяла его за руку и увлекла за собой. По сторонам вновь воздвиглись стены, и дорожка их сада все так же выходит на невыметенную улицу, где спозаранку уже отпечатались в пыли бесчисленные следы босых ног, и знакомые ворота, сорванные с петель, валяются поперек пути, как, впрочем, валялись с незапамятных времен, наперекор всему и всем, густо оплетенные бугенвилеей.
— Ну вот, Ивонна. Входи, милая… Мы на пороге своего дома!
— Да.
— Как странно… — сказал консул.
Шелудивый приблудный пес вошел за ними следом.
3
Трагедия, знаменовавшая их путь по закругленной полумесяцем аллее, ощущалась и в зиянии темных рытвин у них под ногами, и в чаще высокоствольных диковинных растений, которые виделись ему сквозь темные очки сумеречно унылыми и, куда ни глянь, хирели от бессмысленной жажды, и как бы хватались, падая, друг за друга, но, словно в предсмертном видении блудницы, упорствуя, хранили некое жалкое подобие расцвета или мнимого плодородия, и кто-то неведомый, вчуже подумалось консулу, сопутствующий и состраждущий ему, обозревает и истолковывает эту трагедию, говоря: «Взгляни: убедись, сколь ненужным, сколь безотрадным может стать все то, что некогда казалось таким знакомым и родным. Коснись вот этого дерева, которое некогда было твоим другом: увы, сколь чуждым содеялось то, с чем связывала тебя кровная близость! Возведи глаза вон к той нише в стене твоего дома, где недвижно стоит изваяние распятого Христа, ведь он помог бы тебе, обратись лишь к нему с молитвой: но ты не можешь молиться. Посмотри на розы, приявшие смертные муки. Взгляни на те кофейные зерна, что Консепта разложила сушить на лужайке, как это делала прежде Мария. Дано ли тебе теперь насладиться чудесным их ароматом? Взгляни: вон бананы со знакомыми, причудливыми цветами, некогда они были эмблемой жизни, теперь же олицетворяют тлетворную и постыдную смерть. Ты разучился любить все это. Ныне любовь твоя без остатка отдана трактирной стойке: последние, жалкие крохи любви к жизни ныне обратились в яд, исподволь отравляющий тебя, и ядом стал хлеб твой насущный, когда в баре ты…»
82
Страж (ucn.).