Консул вдруг почувствовал щемящую боль в сердце. Ах, сесть бы вот так на коня и ускакать далеко, к любимой, в простую и мирную обитель, единственную на всей земле; разве сама жизнь не дарует человеку это обетование? Нет, пустое. Но на краткий миг показалось, что это осуществимо.
— Как там у Гёте говорится про коня? — сказал он. — «Устав от свободы, дал он себя оседлать и взнуздать, а там, глядишь, и до смерти загнать».
На площади стоял оглушительный шум. И снова они едва слышали друг друга. К ним подскочил мальчишка-газетчик.
— Sangriento combate en mora de Ebro. Los aviones de los rebeldes bombardean Barcelona. Es inevitable la muerte del Papa[151] .
Консул вздрогнул; внезапно ему почудилось, будто газетные заголовки возвещают о нем. Но это, конечно же, относилось к папе Римскому, чья смерть неизбежна. Как будто кто-нибудь может избежать смерти! Посреди площади человек взбирался по гладкому флагштоку, хотя трудно было понять, как он ухитряется обойтись без веревок и перекладин. На большой карусели около эстрады диковинные, длинномордые деревянные лошадки, укрепленные на упругих шарнирах, плавно покачивались в медленном непрерывном хороводе. Мальчишки на роликовых коньках, ухватившись за стойки парусинового тента, натянутого над каруселью, кружились с восторженными воплями, а двигатель с развинченным кожухом прогрохотал, как паровой насос, и заглох: мальчишки свистели, улюлюкали. Выкрики «Барселона!» и «Валенсия!» сливались со стуком и гомоном, ударяя по нервам консула. Жак указывал на разрисованные панели, опоясывавшие карусель сплошь по внутреннему ободу, насаженному на вращавшую ее ось. Вон русалка, покоясь на волнах, расчесывает волосы и услаждает своим пением моряков, которые плывут на линкоре с пятью трубами. Вон мелькнула еще какая-то мазня, которая, по-видимому, изображает Медею, убивающую своих детей, но нет, оказывается, это пляшущие обезьяны. Пять кротких оленей, величественных и странных до неузнаваемости, глянули на них со склона шотландской долины и умчались прочь. Следом во весь опор проскакал красавец Панчо Вилья с усами, похожими на велосипедный руль. Но поразительней всего была картинка, на которой красовались влюбленные, мужчина и женщина, отдыхающие на речном берегу. Грубая и детски наивная, картинка эта была проникнута неким ясновидением, неким подлинным, страстным духом любви. Лица влюбленных выражали какое-то бессмысленное недоумение. И все-таки верилось, что они сжимали друг друга в объятиях там, у реки, под золотыми вечерними звездами. «Ах, Ивонна, — подумал он с внезапно нахлынувшей нежностью, — где же ты, моя любимая? Любимая…» И на мгновение ему показалось, будто она здесь, рядом. Но сразу же он вспомнил, что потерял ее; а потом вспомнил, что это не так, что горькое чувство утраты связано со вчерашним днем, с долгими месяцами его одиноких страданий. Вовсе он ее не терял, она всегда была с ним рядом, она и сейчас рядом или как будто рядом. Консулу захотелось высоко поднять голову и радостно, как тот индеец на коне, вскрикнуть: она рядом! Очнись, ведь она же вернулась! Ивонна, милая, дорогая, я люблю тебя! Его охватило желание сейчас же, немедля, найти ее, увести домой (там, в саду, лежит недопитая белая бутылка с текилой), положить конец этим бессмысленным странствиям, а главное, быть с ней вдвоем, желание немедля вернуться к простой, счастливой жизни и вкушать хотя бы те невинные удовольствия, каким предаются вокруг него все эти добрые люди. Но разве знали они с Ивонной когда-нибудь простую, счастливую жизнь? Разве такое благо было для них когда-нибудь доступно? Да, было… А как же та запоздалая открытка, что лежит сейчас под подушкой у Ляруэля? Ведь она принесла ему лишь ненужные, горькие страдания, принесла ему, пожалуй, именно то, чего он хотел. Приди она своевременно, разве изменилось бы тогда что-нибудь по существу? Едва ли. Ведь приходили же от нее другие письма — черт возьми, куда они все-таки подевались? — и от этого не изменилось ровно ничего. Как будто он их не читал. Но ведь он их, можно сказать, действительно не читал. И вскоре он забудет, куда подевал открытку. А все же то внезапное желание — рожденное как отклик на желание Ивонны — не покидало его, желание найти, найти ее немедля, пойти наперекор проклятой судьбе, и желание это граничило с твердой решимостью… Выше голову, Джеффри Фермин, возблагодари бога и действуй, пока не поздно. Но словно чья-то тяжкая рука гнула его голову вниз. Желание исчезло. И сразу, словно облако затмило солнце, ярмарка предстала перед ним в совершенно ином свете. Бойкий рокот роликовых коньков, веселая, хоть и легкомысленная музыка, возгласы детей, оседлавших длинномордых лошадок, чередование диковинных картин — все обрело вдруг какой-то непостижимый, безысходный трагизм, стало далеким, чуждым, словно душа провидела истинный облик мира до последних глубин, перенесенная в мрачную стихию смерти, и грозовой тучей нависла безутешная скорбь; консул почувствовал, что ему необходимо выпить…
— Текила, — сказал он.
— Una?[152] — спросил официант громко, и мсье Ляруэль заказал газированную воду.
— Si, seriores. — Официант вытер столик. — Una tequila у una gaseosa[153].
Он живо принес мсье Ляруэлю бутылку воды, поставил на столик соль, перец и блюдечко с нарезанным лимоном.
Кафе, помещавшееся в садике на краю площади, под деревьями, называлось «Париж». Что-то в нем и впрямь напоминало о Париже. По соседству бил незатейливый фонтанчик. Официант принес camarones[154] и раков на тарелочке, но про текилу ему пришлось напомнить еще раз.
Наконец он подал и ее.
— Ох… — сказал консул, но дрожала не его рука, а кольцо с халцедоновым скарабеем.
— Неужели это действительно доставляет тебе удовольствие? — спросил мсье Ляруэль, а консул уже посасывал лимон, чувствуя, как текила живительным огнем разливается по телу, которое стало подобно дереву, чудесно зазеленевшему вдруг от удара молнии.
— Отчего это ты дрожишь? — спросил консул.
Мсье Ляруэль посмотрел на него в упор, потом с беспокойством оглянулся через плечо и сделал нелепое движение, словно хотел поддеть ракетку носком туфли, но снова забеспокоился и неловко поставил ее на место, около своего стула.
— Тебе-то чего бояться?.. — сказал консул насмешливо.
— Не скрою, я в растерянности… — Мсье Ляруэль бросил еще один долгий взгляд через плечо. — Ладно уж, дай мне глоток этой отравы.
Он наклонился вперед, хлебнул текилы и долго не поднимал головы от тонкого стаканчика, мгновение назад наполненного до краев сплошным ужасом.
— Ну как, нравится?
— Словно газированный бензин… Если я когда-нибудь начну пить это зелье, Джеффри, знай, что моя песенка спета.
— А я вот могу это самое сказать про мескаль… Но никак не про текилу, она ведь полезна… и вкусна. Как пиво. Действует благотворно. Зато если я снова примусь за мескаль, тогда уж, вероятно, мне крышка, — задумчиво сказал консул.
— Господи, твоя воля. — Мсье Ляруэль содрогнулся.
— Уж не боишься ли ты Хью, ну-ка скажи? — продолжал издеваться над ним консул и вдруг прочитал в его глазах всю тоскливую безнадежность, которую сам он пережил за долгие месяцы, с тех пор как уехала Ивонна. — Уж не приревновал ли ты ее к нему, чего доброго?
— С какой стати…
— Но признай, ведь ты сейчас думаешь о том, что за все это время я ни разу не поговорил с тобой откровенно, — сказал консул. — Ведь я угадал?
— Нет… Пожалуй, раз или два ты, Джеффри, сам того не ведая, был со мной откровенен. Нет, я от души желаю тебе помочь. Но ты, как всегда, отнимаешь у меня всякую возможность.
— Никогда я не был с тобой откровенен. Один я знаю весь этот ужас. Как сказано у Шелли, свет равнодушный не узнает… А дрожь твоя от текилы не унялась.