С другим настроением сочинял депешу в Абхазию старому другу, поэту Ивану Тарбе. Посетовав на то, что по непонятным причинам в Москве отсутствуют остродефицитные подушки (тот самый ширпотреб, грядущее изобилие которого он недавно предрекал Назыму Хикмету), а в Ташкенте нужда в них, по-видимому, возникнет, он в связи с этим «загадочным обстоятельством» просит обязать кого-нибудь в Гульрипши запаковать имеющиеся на месте и направить из одного южного уголка в другой почтовой посылкой. Послание свое, не преодолев соблазна, завершил советом поменьше обитать в недрах Союза писателей, а побольше сидеть в Гульришпи и увязывать, согласовывать, в основном, не казенные дела, а рифмы с рифмами: «Главное счастье, видимо, в этом!»

Еще одно письмо было — в управление по охране авторских прав — кому, куда и сколько переводить из поступающих гонораров. Среди реципиентов, наряду, естественно, с матерью и отчимом, с сыном Алексеем, которому стукнуло уже к тому времени восемнадцать, с дочерью Машей, которая была двумя-тремя годами его моложе, в этом списке была единственная уцелевшая после тюрем и ссылок его тетка Людмила Леонидовна Телеман-Оболенская, а также мать Валентины, бывшая его теща, актриса Клавдия Михайловна Половикова.

1450 рублей ежемесячно он поручил платить Нине Павловне, которая вместе с ним ушла из «Нового мира» и теперь назначалась его личным секретарем.

— Раньше вы были моим секретарем в изгнании, теперь я буду вашим боссом в таком же положении, — пошутил он, и она почувствовала, что в этой шутке есть для него немалая доля правды.

Передавая смущенной его заботами Нине Павловне письмо для отправки в Моссовет, он попросил ее до их возвращения из Узбекистана «или хотя бы до тех пор, пока эти письма, наконец, сработают», жить с Юзом в его квартире, в кооперативном писательском доме.

— За квартирой, знаете ли, глаз нужен, — объяснял он с серьезным видом, не допускающим ни отказов, ни благодарностей, но со смешинкой в голосе.

В самый канун отъезда, дома, перед прощальным ужином, на который были приглашены самые близкие люди, он взял экземпляр верстки «Избранные стихи» и написал на титульном листе: «Дорогой Нине Павловне в последний день десятилетней совместной работы, эту последнюю, еще не вышедшую книжку, с дружбой (старой) и верой в совместную деятельность (новую)».

Прощай, Москва! Прощай, «Новый мир»! Прощайте все, близкие и далекие. Здравствуй, новая жизнь.

Багаж отправили по частям раньше, он, наверное, уже там, по новому адресу: Ташкент, улица Алишера Навои, общежитие Совета Министров Узбекистана. Там уже хлопочет Маруся.

Предвидя, что всякого рода организационные хлопоты ждут его на первых порах и в Ташкенте, он решил вылететь сначала один. Лариса с дочками могут прибыть позднее. Лариса, правда, бурно протестовала против такого решения, но он настоял на своем.

Было у него испытанное средство справляться с бытовыми передрягами, никогда не откладывать ради них настоящие дела. Встреченный в аэропорту Ташкента собкором «Литературки» Хамидом Гулямом, он выгрузил с его помощью из самолета многочисленные корзинки, картонки и чемоданы, которыми наградила его Лариса, доставил их в дребезжащей «Победе» Хамида на улицу Алишера Навои, 14, где в общежитии Совета Министров ему предстояло обосноваться на первое время, и утром следующего дня отправился в сопровождении того же Хамида Гуляма, на той же его таратайке в Голодную степь. Пусть никто не усомнится, что звание спецкора «Правды» он возложил на себя не ради красного словца и полагающиеся ему в этой роли зарплату и командировочные намерен отрабатывать честно.

Он еще вчера не верил до конца, что улетит в Ташкент, до последней минуты боялся — или надеялся? — что вот-вот стрясется что-нибудь такое, что задержит его: то ли посланец от Хрущева объявится, то ли из ЦК или из Союза позвонят и скажут: «Надо ехать, больше некому» — в какую-нибудь Боливию или в Египет, на очередную встречу борцов за мир. Теперь на какое-то время он был вне досягаемости. «Победа» Гуляма, мобилизовав все свои силенки, бодро бежала по начинавшей уже пылить дороге. Вокруг расстилались такие милые его сердцу, такие пронзительно знакомые еще с первого его приезда сюда в конце 1942 года места, которые даже не знаешь, как и назвать, если мерить российскими мерками, — поля, степи, пустыни... Нескончаемые квадраты черной, еще голой, с осени не вспаханной земли — хлопковые карты, обрамленные поясочками едва зазеленевшего тутовника, журчащие у корней деревьев арыки, В поселках — непрерывные глинобитные дувалы, за которыми — загадочная, недоступная пониманию европейца, сколько ни пытайся проникнуть в глубь ее, жизнь. Врывающиеся в машину звуки — блеяние овец, воркование голубок, запахи — то дымком саксаула, то вызывающим слюнку плавящимся бараньим салом.

— Свобода, свобода! — беззвучным криком звучало в груди.

Душу грела мысль о заботливо припасенном НЗ, лежащем в багажнике. Единственный, кроме трех экземпляров рукописи «Живых и мертвых», багаж, с которого ни в самолете, ни по прилете, на улице Алишера Навои, не спускал он глаз. Гостеприимством узбеки славились. Но по старой фронтовой привычке он всегда предпочитал прибывать на место событий, будь то осажденный врагом Сталинград, или только что взятая Варшава, или сам господин Берлин, со своим горючим в неизменной фляге приличной емкости и харчем, обязательно не совпадающим с тем, что ему могут предложить.

По мере приближения к столице Голодной степи ландшафт незаметно менялся. Просторы вокруг становились все пустыннее, земля — голой, белесой. Страна жила в те годы подъемом целины. Эпицентр событий был, разумеется, в Казахстане, на Алтае, но и здесь супеси и солончаки Голодной степи решено было распахать под хлопок.

Внезапно появившийся перед ними Янгиер ничем не напоминал привычные узбекские поселения. Ни дувалов, ни садов, ни арыков, ни собачьих мохнатых стай, клубком катящихся за машиной.

Посреди и вокруг этой несколько обескураживающей неустроенности бросалось в глаза обилие недавно высаженных деревьев. Он легко узнавал, хотя никогда не считал себя знатоком природы, тополя, ели, сосны... Названия других заботливо подсказывал всезнающий Хамид: чинара, карагач, туя...

Землянки, вагончики были неизбежной и естественной приметой освоения новых мест, новых земель. То, что строители с самого начала позаботились о том, чтобы посадить деревья, привлекло внимание особо.

— Там, где растет дерево, будет жизнь, — сказал он часом спустя в кабинете главного хозяина этих мест, начальника организации с причудливым, с ходу просящимся в очерк названием «Главголодностепстрой», Акопа Саркисова, который возгласами и объятиями приветствовал гостя.

Хамид Гулям на следующий день уехал — дела, задания «Литературки». Он остался, поселился в щедро выделенной ему землянке и с удовольствием повел забытую жизнь спецкора. В кирзовых сапогах, в брезентовой спецовке, в каком-то немыслимом картузе, предложенном ему Саркисовым, его, как принято было писать в производственных романах, можно было увидеть и в ключевых, и в самых неожиданных пунктах гигантски размахнувшейся стройки. Приходили на помощь старые навыки, восстанавливались, казалось бы, утраченные и забытые навсегда рефлексы. Душа вела себя, как мышцы некогда тренированного, а потом начисто забросившего физические упражнения человека, — она побаливала, поламывала, отходя и оживая вместе с воспоминаниями. Сама эта боль, как здоровая физическая усталость, была и отдохновением, и радостью. Приходили в голову несвязные, тоже уже полузабытые обрывки собственных стихов предвоенной и военной поры.

Он, мельком оглядев свою каморку,

Создаст командировочный уют.

На стол положит старую «Вечерку»,

На ней и чай, а то и водку пьют.

Сколько же лет тому, дай бог памяти, были написаны эти строки? Никак не меньше двадцати. Куда была та командировка — уже и вовсе не припомнить — в Среднюю Азию, на Магнитку, на Кавказ?

Мужчине — на кой ему черт порошки...

И все-таки, все-таки верно сказано, что в одну воду дважды не войдешь. Сколько ни таись, сколько ни притворяйся рядовым московским корреспондентом, все равно тебя узнают, достанут, пригласят в гости, устроят читательскую конференцию, заставят читать стихи и в первую очередь, конечно же, «Жди меня», и «Ты помнишь, Алеша...», и «Если бог нас своим могуществом...»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: