– Но ты, – вдруг вклинивается в разговор Митя, – говорил и о самом Петрике. Ты говорил, что у него зеркальная болезнь и он ссыт на ощупь. И удивлялся, как он может трахаться с женой, когда у него такое пузо.
– Хм. И что же, он сидел и слушал?
– Ну да. Сидел и слушал. И даже ухмылялся.
– А почему ты не рассказал мне об этом раньше? Мы с тобой полдня в одной машине ехали.
Митя пожимает широкими плечами, алогично и несуразно упакованными во что-то метросексуальное от Pal Zileri.
– Я ведь не знал, что ты ничего не помнишь.
Я ненадолго задумываюсь. Некрасиво, конечно. С другой стороны, если про Хёрли я просто гнал пургу, то в случае с Петриком говорил чистую правду. Если он не полный кретин, он и сам осознаёт, что у него зеркальная болезнь. Так какие же тут могут быть обиды? Погоняв по полости рта очередную порцию, сглотнув божественный эликсир и прикрыв глаза от удовольствия, я выношу вердикт:
– Да пошел он. Не я же его откормил до такого состояния. Может, теперь он хоть займется собой. А то ведь наверняка последние лет десять все вокруг говорили ему, что он красив как Брэд Питт. Чтобы не обидеть статусного человека.
Между тем обед подходит к концу. За панорамным окном разминаются кони. Нас, уже слегка размякших, под предводительством Ленни Кравитца везут во дворец Шантильи, где женщина-экскурсовод по имени Виржини со смешным акцентом рассказывает про Бонапартé и Бурбонов, охотившихся здесь на оленей и устраивавших пьянки со сменой двенадцати блюд. Благодаря стараниям организаторов предыдущих презентаций, да не оскудеет их фантазия, все это я слышал уже много раз. Тем не менее, повторить историю Бурбонов после одноименного напитка – редкое удовольствие. Отраден и тот факт, что, когда Виржини вздымает руки кверху, указывая на лепнину или картину под потолком, ее короткая курточка задирается и обнажает полоски стрингов над болтающимися на бедрах джинсами. Всегда приятно видеть женщину, умеющую следить за собой и своим бельем. Даже если ей под сорок и она работает довольно занудным экскурсоводом.
Однако себя не обманешь, и чем дальше, тем сильнее я нервничаю.
Дело в том, что очень давно Париж наложил на меня нечто вроде проклятия. Я бессилен перед физиологией. Чем ближе к Парижу находится мое тело, тем сильнее меня крутит, плющит и выворачивает наизнанку. Не спасает даже бурбон. Называйте это насморком из ностальгических соплей, скажем. Или временным впадением в детство.
Чем ближе час поминовения, тем сильнее меня рвет на ленты изнутри. Такие ленты, знаете – белые, красные, разноцветные, колышащиеся.
Тем отчетливее хочется сбросить, как змея кожу, всю ту реальность, в которой я живу вот уже двенадцать лет. Вместе со всеми ее «Ягуарами», топ-менеджерами, зеркальными болезнями и целевой аудиторией – средний класс, стабильный заработок и далее по списку.
И, верите или нет, я чертовски боюсь этого желания. Но я знаю, что сейчас нас погрузят в «Ягу», повезут ужинать и история повторится. Смотрю на себя в зеркало заднего вида, автоматически повернувшееся в активное положение при нажатии на кнопку зажигания: клоун!
Никогда нельзя возвращаться в те места, где вам было хорошо. Это банальная истина, ее повторяют в каждом третьем голливудском фильме. Но я ведь не виноват, что европейские производители так любят презентовать новую продукцию именно в Париже. И еще меньше виноват в том, что лучше, чем здесь, мне никогда не было и уже не будет.
Вообще-то по закону жанра во французской столице у всех должны происходить сплошные лав-стори и скетчи из фильма «Париж, я тебя люблю». Но у меня все тогда было не как у людей. Поэтому я, наоборот, сбежал сюда от не вовремя зарождавшихся отношений. И нашел здесь нечто куда более выдающееся, чем любовь. Нашел – и тут же навсегда потерял.
История начиналась зажигательно и крайне глупо. Нам было по двадцать два, и нас было четверо. Все по моде того времени рвались в Америку, а мы – сюда. Нам нужен был город импрессионистов, потому что мы считали себя именно таковыми. Часами втыкая в д’Орсэ на Ван Гога, Ренуара и Дега, вгрызаясь накуренным мозгом в каждый безумный штрих «Звездной ночи» или «Деревенского танца», я всеми клетками ощущал свою принадлежность к их миру – миру избранных, помеченных печатью господней. Тех, кто меняет реальность без войн и революций. Верите или нет – это цепляет куда круче, чем лав стори: когда тебе двадцать два, у тебя самые грандиозные планы и жизнь еще не успела дать тебе кувалдой по морде – ни разу, ни даже половинки, ни четверти раза. И ты, распираемый этими планами, осуществляешь первую большую мечту.
Ты – переминиающийся с хлеба на воду непризнанный институтский гений – случайно склеиваешь девушку, продающую в турагентстве авиабилеты «Люфтганзы». От нее узнаешь о существовании системы Miles, по которой торговец билетами может пролететь за счет компании столько миль, на сколько наторговал за год. И даже не один, а с товарищем. И даже с двумя или с тремя, если миль хватает на всех. Мало того, товарищи могут полететь и без самого торговца – достаточно заплатить за последнего авиационный сбор.
Ты берешь друзей – таких же неудачников, – а девушку оставляешь дома, потому что в этом году она уже отгуляла отпуск, а 31 декабря счет миль обнуляется и ей они все равно не нужны.
Ты платишь авиационный сбор – всего по каких-то пятьсот рублей с носа, включая оставленную дома девушку – и летишь с неудачниками в город мечты. Там ты каждый вечер залезаешь по водосточной трубе на второй этаж юз-хостела на Републик, просачиваешься через турникеты в метро, крадешь еду и вино в арабских лавочках, а одежду – в универмаге «Тати». А все деньги, которые удалось собрать и назанимать в Москве, тратишь на музеи и кабаки.
И потом ночами напролет в том самом хостеле на Републик ты сидишь и делаешь музыку. Музыку, которая – в этом у тебя нет сомнений – изменит мир.
Точнее, нет, не так: ты даже не сочиняешь музыку. Ты пишешь религию, после которой мир станет лучше. Ты никому об этом не говоришь, но оно тебе и не надо. Ты просто знаешь, что это так.
«Это неважно, что мы играем музло, а они писали картины, – объяснял Азимович. – Какая на хер разница. Нам нужно сидеть здесь как можно дольше, бухать, курить дурь, трахать баб, придумывать музло и впитывать силу. Ту, что изменяет мир. Она же здесь везде! В каждом, на хрен, камне. В каждом уличном шарманщике. В каждом мазке – даже если это мазок с репродукции в витрине кабака в Латинском квартале. Даже, прости меня, Господи, в каждом обдолбанном негре». Так говорил Азимович.
И, как всегда, он был прав. Даже несмотря на то, что до событий, изменивших мир, тогда оставалось еще полтора года.
Я открываю окно «Яги» настежь и высовываю руку, ладонь перпендикулярно ветру. То же, только зеркально симметрично, делает и Жорин, ерзающий пухлым задом на противоположном конце дивана. Непуганым медведем шарахнувшись наружу, он пытается пьяной лапой хлопнуть по дорожному указателю с надписью Paris. Разумеется, для успеха мероприятия необходимо, чтобы лапа была длиннее раз в десять; но Жорин не парится, он смеется, и Митя на переднем сидении смеется, и даже аккуратный водитель-немец смеется, и я тоже смеюсь.
Смеркается. Мы водили «Ягу» только днем, поэтому я так и не понял – включается подсветка на приборной панели сама или хоть что-то здесь зависит от человека. Хочу спросить об этом водителя-немца, но слова застревают в горле. Ошалевшим ребенком вожу головой по сторонам. Мне грустно и хорошо. Маршрут неоригинален. Я снова вижу те места, которые видеть больно. Можно закрыть тонированное стекло – одно нажатие пальца. Но я – не закрываю.
– Парни, смотрите, как эти часы выглядят с подсветкой! – раздается голос Мити, и мне кажется, что это голос извне, откуда-то из космоса. – Нет, я фигею от этих часов с подсветкой! Вы видели, как они светятся? Это оргазм. Я сейчас кончу. Я выдеру их с корнем и увезу домой!
Чертова Башня, она видна отовсюду.
У нас почти ни у кого не было денег на второй и третий ярус, но мы с Азимовичем каким-то образом прошли еще два турникета и оказались на третьем. Остальные остались внизу, а мы просочились – уже и не вспомню, как. Там мы раскурили плюху гаша, накануне врученную нам тремя неграми в обмен на пачку «Золотой Явы» и пьяные межрасовые братания в Сен-Дени (lemerde,monami, никогда не думал, что белые тоже могут быть ниггерами!); где-то в недрах кармана украденного в «Тати» пуловера я нашел последние десять сантимов, вдавил их в щель монетоприемника подзорной трубы. Спящие улочки, похожие на поделки из папье-маше, и вычурные металлические крыши сделались ближе. Окуляр очень стильным, каким-то мультяшным образом искажал реальность и делал ее похожей на игру. Мне все казалось: стоит нащупать волшебный джойстик где-то справа от видоискателя – и в кадр войдет компьютерный злодей, джедай-одиночка, который начнет бегать по крышам и взрывать припаркованные на мощеной плоскости машинки. А я буду наводить на него прицел подзорной трубы и стрелять трассирующими зарядами, как в старом советском игровом автомате «Морской бой».