Когда катер догнал лодку, Игарка с Василием были уже в лесу, а у костра шел спокойный обеденный разговор про уху: вместе с рыбой хорошо варить мясо, тогда уха бывает гораздо слаще.

Катер взял лодку на буксир и повел обратно в Туруханск. В тот же день под вечер встретили Ландура; стоял с пароходом, запасался дровами. Ландур ничуть не удивился, встретив Большого Сеня живым: идя от Бреховских островов, он видел запертую избенку, потом по дороге сказали, что Игарка и Сень уплыли вверх с товарами. Погоню за Василием нарядили по Ландурову доносу. Но поглядел на Сеня, как на чужого, неизвестного человека, разговаривать с ним не стал и товар купить отказался. Товар привезли в Туруханск и продали за бесценок: купцы знали, что деваться Сеню некуда.

В Туруханске водили всех на допрос. Но все показали одно: Игарки и Василия не видали давно, ничего про них не знаем: они живут на станке, а мы — кочевые.

Пристав выбил Сеню три зуба и запретил показываться в Туруханске.

Двенадцать дней, все по горам, по тайге, через валежник и бурелом, пробирались Игарка с Василием до Ворогова, держались в стороне от Енисея, от троп и поселков, заботились об одном: не потерять бы из виду береговые утесы. Ворогово обошли в лодке с рыбаками. Игарка проводил еще немного Василия, до ближайших холмов, и начал прощаться, из своей торбы в Васильеву переложил весь хлеб: «Я по людям пойду, накормят», — отсыпал табаку, себе оставил до первого поселка, объяснил, как найти Маришу, — не доходя малость до порога, гляди, какой самый большой кедр, — потом, прихватив бороду, чтобы не мешала, крепко поцеловал Василия.

— Иди, действуй!.. Будут у порога про меня спрашивать — не пугай больно-то.

Подтянул голенища сапог, поглубже нахлобучил шапку и свернул к реке на тропу. Теперь, когда остался один, решил не скрываться; поймают — все равно дальше Дудинки не засудят, дальше некуда.

А Василий — опять в лес, в чащу, где тревожно шуршала под ногами мертвая сухая листва, стонали под ветром деревья, трещали валежником медведи.

С неделю Игарка шел пешком. Стояли сухие ясные дни (последние). Потом начались затяжные осенние дожди, солнце будто играло в прятки, выглянет на минутку, вспыхнет огоньками на мокрой траве и — снова за тучи. Тропа размокла, осклизла, на сапоги тяжелыми комьями навертывалась глина. «Не дойти мне, грешному… прости меня, господи!» — подумал Игарка и украл лодку.

До зимы оставалось немного, ехал-торопился — и под дождями, мокрый, и под снегом, когда выбрался за Туруханск; спал, где заставала ночь, то в лодке, то на земле. Оглядывал реку, прислушивался: сорок восемь лет прожил на ней и не видал ее такою. Серая, тоскливая, как большая дорога в засушливое время, когда все кругом — и зелень лесов, и пестрота деревень, лица и одежда путников — гаснет под пылью. И шумела она по-новому, всплески, воркотня, журчанье, шорохи замолкли, остался один печальный, усталый шум. Не знал Игарка, что тут: река ли действительно такая — она ведь каждый день разная, — или виноват сам, глядит на все печально.

Не доехав верст двести до дома, Игарка заболел. Был сильный жар, ломило грудь, кашлял и отхаркивался кровью. Восемь дней вылежал у рыбака в станке Горошихе, но, должно быть, недолежал, и потом, вернувшись домой, начал чахнуть. Пожаловаться не знал на что: грудь поламывало не сильно, кашель нападал не часто, был короткий, сухонький, — случался такой и раньше, от трубки, — а силы убывали, воротник рубахи стал широк. На первых порах Нельме говорил, что это — временное, от дороги, вот отдохнет и будет как прежний. Потом выдумал новую причину:

— Просто-напросто постарел немножко, оно и сказывается.

Хотел утешить, а Нельма испугалась больше: если за одну осень можно так измениться… ноги по ночам совсем холодные, — то в год можно стать мертвым. И в «большую ходьбу» она нарядила его в новую парку, которую берегла на смерть.

Когда вернулись из «ходьбы», Нельма в первую же ночь ощупала сонного Игарку всего; холодней не стал, но высох сильно, кости проступали в таких местах, где раньше, казалось, было одно мясо. И скулы выперли, как у остяка… «У остяков от природы, а у Игарки от болезни».

Нельма встала пораньше, взяла топор, пилу и ушла в лес, решила делать сама тяжелую мужскую работу. Там в лесу и нашел ее Игарка, сидела она на снегу, прижавшись к лесинке. С одной стороны лесинка была неровно подрублена топором, с другой — зажата в ней пила. Снег вокруг лесники был широко отоптан: видать, сильно мучилась Нельма.

— Ты чего здесь? — удивился Игарка.

— Работаю. — Нельма вздрогнула.

— Вот так придумала… Ну-ка, встань! — Игарка подхватил Нельму под руки, отвел в сторону. — Гляди, куда дерево-то клонится… Пилу с того боку никак нельзя, всегда зажмет. Надо по ходу дерева, по ходу. А этак и пилу сломаешь, и ничего не сработаешь.

Пила была зажата крепко. Пришлось рубить новую лесинку и ею толкать надрубленную против наклона. И вдвоем-то еле-еле столкнули. Потом сели на лесинку.

— С чего это вдруг чудачить-то вздумала? — спросил Игарка Нельму.

Она заплакала:

— А ты не видишь, какой стал?

— Стало быть, время приходит. Если по работе считать, по жизни — я ведь старик глубокий. Годов на семьдесят, пожалуй, наработал.

— Сиди дома с Яртагином, работать я буду.

— Сила и жизнь все равно уйдут… от безделья скорей даже. — Обхватил Нельму за плечи, концом шали вытер ей слезы. — Ты, знаешь, не реви! Мало толку. Ты лучше привыкай, что хоронить меня будешь.

Нельма упала головой Игарке на плечо. Он гладил ей горячий висок и утешал:

— Ты моложе меня, ты ведь как дочь мне… Ты меня проводишь, а тебя — Яртагин.

Нельма велела ему замолчать. Мысленно она уже хоронила Игарку и жила с Яртагином; хоронила и себя, Яртагина оставляла с Игаркой; потом оставляла одного — и не знала, что тут лучше. Все было плохо.

Лучше всего было невозможное: жить всем и вечно.

Нельма поправила сбившуюся шаль и начала оглядывать лес: куда какое дерево клонится. Потом взяла топор и поставила на одной из лесинок метку.

— Здесь пилить будем? Так, верно?

— Так, так, — одобрил Игарка.

Пометила еще лесинок с десяток.

— И это верно?

— Верно, правильно. — Игарка взял топор и показал, как надо рубить. — Не круто, не поперек, а немножко вкось. Вкось легче…

Ландур прошел мимо Игарки, но вскоре приехал другой купец, Иванов. Жил он в недалеком станке, случалось и прежде покупать у него кое-какой товар, работал от Ландура и разнился от него только тем, что платил еще меньше.

Иванов, без приглашения, по-хозяйски, скинул поддевку, сел к столу, расставил локти.

— Ну, говорите Влас Потапычу спасибо!

— Добра что-то не видывали от него, — отозвался Игарка.

— Мне препоручил вас, мне. А сперва поприжать хотел.

— Жал и так, кажись, сколь рука выможет.

Иванов поднял руку, точно хотел перекреститься.

— Прошло мимо, и слава господу. Долги, значит, — мне, и торговать — со мной. Ну, скидочка будет.

— На наш товар, а на твой прикидочка… Знаем.

— За труды-то мне надо?

— Всем надо, только нам одним не полагается. — Игарка схватился одной рукой за грудь, другой — за оконный косячок и долго перемогал подкативший кашель.

XV

Почти на каждую пароходную сирену выбегала Мариша к порогу: то продать молоко, яйца, масло, а то и без всякого хозяйственного дела — постоять, погрустить, услышать что-нибудь про далекое. С малых лет привыкла помнить и думать о пороге: там работали отец, братья, весь ширяевский род, там постоянно решались людские жизни и судьбы, с ними вместе и ее маленькая девчушья судьба, там проходили новые, особенные люди, каких не было вокруг.

Маришу за это ругали, сначала мать, потом братья и снохи: «Лень работать, вот и шляется», а она не могла быть в стороне и равнодушной. Лет десяти она объявила: вырасту — буду лоцманом. Ее подняли на смех: порог — не бабье дело; запутаешься подолом в штурвале. И она долго сердилась на мать за свое девичье естество.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: