Меняя установившийся исстари сюжет сказки, поэт не изменяет традициям народного творчества; тут все дело в чистоте его дара.
Ведь и лучшие сказители чаще всего передают сказку не слово в слово, а так, как она запомнилась, как соединилась с мыслью, памятью, пониманием жизни.
Множество веков существовала на земле сказка, когда впервые появились цари. И кто-то — неведомый — первым ввел в нее злого и доброго царя и красавицу царевну и первый сказал слова, сразу наполняющие тебя ожиданием необычайного: «В некотором царстве, в некотором государстве...»
Уже множество веков жила сказка, когда люди научились делать зеркала. И кто-то впервые в воображении своем создал волшебное зеркальце. Оно поселилось в сказке, будто существовало в ней вечно, рядом с избушкой на курьих ножках, родившейся гораздо раньше.
Поселившись в сказке зеркальце преображалось, пока череда сказителей не подарила ему самое главное свойство — правдивость.
Помните у Пушкина в «Сказке о мертвой царевне»:
Вот царица, наряжаясь
Перед зеркальцем своим,
Перемолвилася с ним:
«Я ль, скажи мне, всех милее,
Всех румяней и белее?»
Что же зеркальце в ответ?
Ты прекрасна, спору нет;
Но царевна всех милее,
Всех румяней и белее.»
Как царица отпрыгнёт,
Да как ручку замахнет,
Да по зеркальцу как хлопнет,
Каблучком-то как притопнет! ..
Ах ты, мерзкое стекло!
Это врешь ты мне назло».
Да, не легко быть правдивым. Но на то и сказка, чтобы научить нас преодолевать все испытания...
А еще задолго до создания зеркала люди приручили коня. Первый волшебный конь, пращур Конька-горбунка, вошел в сказку привычно, как в теплое стойло, будто и всегда был там, покосил умным глазом на хозяина, разгадал его сердце и стал верно служить.
Гордое свое участие, опыт жизни, веселую, а то и горькую усмешку, а то и слезы внесли в сказку тысячи неизвестных сказителей. И Пушкин не изменил древней традиции. Он только шагал по этой же дороге семимильными шагами, как пристало гению...
Теперь, когда приближается окончание главы, пора вернуться к спорам о пушкинской сказке.
Записать сказки, пришедшие из далекого прошлого, слово в слово, как требовали некоторые критики, дело ученых — фольклористов, этнографов. И этот великий научный труд, как мы знаем, при Пушкине и еще в допушкинские времена сам собой начался по всей стране.
Словарь и собрание пословиц Даля, собрание песен Киреевского, собрание сказок Афанасьева — все это завершало первый этап работы, не имеющей, в сущности, конца; ведь и словотворчество никогда не прекратится. Наука следовала главному для нее условию — точности. Поэзия избрала другой, единственно для нее возможный путь — творчества; пожалуй, отношение поэзии к народной сказке глубже всех определил Веневитинов.
Пушкин, как и до него несчетный ряд безымянных сказителей, внес в сказку идеи, которыми жил, свой опыт, видение жизни и свой поэтический гений. Для него, как и для народных сказителей, сказки были не просто собранием занимательных сюжетов, а драгоценным выражением и общечеловеческой мудрости, накопленной столетиями и столетиями выверенной, и собственного жизненного опыта.
С народной мудростью мысль и душа поэта соединяются так, чтобы ничто выстраданное людьми не потерялось. В естественности соединения творчества поэта со стихией народного творчества — величайшее чудо пушкинской сказки.
Когда цари вошли в сказку, образ этот вобрал в себя и черты корыстной жадности, вздорного властолюбия.
Вот и царь Дадон сластолюбив и жесток; как Александр Первый предал сподвижников первых лет царствования, как Николай Первый казнит декабристов, с тем же нечеловеческим равнодушием Дадон, только увидел Шамаханскую царицу,
И забыл он перед ней
Смерть обоих сыновей.
Царь лжив. Пушкин ощущал не только обман окружающего, но и призрачность, обреченность того, что на этом обмане возникает. Дадон обманул скопца.
Вдруг раздался легкий звон,
И в глазах у всей столицы
Петушок спорхнул со спицы:
К колеснице полетел
И царю на темя сел,
Встрепенулся, клюнул в темя
И взвился. .. и в то же время
С колесницы пал Дадон —
Охнул раз, — и умер он.
А царица вдруг пропала,
Будто вовсе не бывало.

И так же, «будто вовсе не бывало», развеивается добытое одной лишь жадностью в «Сказке о рыбаке и рыбке».
Помните?
«Захотела старуха, которую золотая рыбка сделала царицей, стать владычицей морскою. Ничего не сказала рыбка». Воротился рыбак домой.
Глядь: опять перед ним землянка;
На пороге сидит его старуха,
А пред нею разбитое корыто.
Сказка о золотом петушке» завершает сказочный мир Пушкина. Но и в ¦Медном всаднике», последней его поэме, как и в сказке, грозно звучит пророчество зыбкости того, что куплено страданиями людей.
Нева вздувалась и ревела,
Котлом клокоча и клубясь,
И вдруг, как зверь остервенясь,
На город кинулась.
Пред нею Все побежало; все вокруг
Вдруг опустело...
Не только бешенство природы возникнет в воображении. Волны окрашиваются кровью.
Гроба с размытого кладбища
Плывут по улицам!
Народ
Зрит божий гнев и казни ждет.
Наводнение — напоминание о замученных; они похоронены не на кладбище, стали частью земли, которую попирает ¦кумир на бронзовом коне». И никогда не успокоится эта земля.
Царь Дадон замыкает ряд враждебных человеку образов. В ряду этом завистливые сестры и сватья баба Бабариха, и поп, толоконный лоб, и царица, для которой нет ничего дорогого, кроме собственной красоты. О всех них можно сказать пушкинской строкой: ¦Вы равнодушны, злы, коварны». Это чернь; вряд ли есть в языке еще такое же несказочное слово, но иного не подберешь.
Образы зла возникают и в других произведениях поэта, и прежде всего в ¦Маленьких трагедиях».
Скупой рыцарь, склонившись над грудами золота, рассказывает себе нечто вроде сказки — безжалостной, как его душа:
«... Читал я где-то,
Что царь однажды воинам своим
Велел снести земли по горсти в кучу,
И гордый холм возвысился — и царь
Мог с вышины с весельем озирать
И дол, покрытый белыми шатрами,
И море, где бежали корабли.
Так я, по горсти бедной принося
Привычну дань мою сюда в подвал,
Вознес мой холм — и с высоты его
Могу взирать на всё, что мне подвластно.
Что не подвластно мне? как некий демон
Отселе править миром я могу;
Лишь захочу — воздвигнутся чертоги;
В великолепные мои сады