Кто знает, хватило бы Достоевскому сил написать роман, провести своего героя через сужденные ему муки, если бы не свет сказки; и достало бы у князя Мышкина сил вновь и вновь подниматься после непоправимых жизненных крушений, если бы не мерцала где-то в глубинах памяти эта сказка; и смогли бы мы, читатели, пережить трагедию романа и сквозь тьму его, все сгущающуюся, вынести и сохранить немеркнущий свет истинной человечности — свет во тьме.
МАРЬЯ МОРЕВНА
Тайные страхи окружают маленького Михаила Пришвина, Куры- мушку, как зовут его домашние. Вот он стянул со стола сушеную грушу, старший брат заметил и приказывает: «Отдай, а то расскажу. А теперь сухарик стяни, конфету. А теперь — двугривенный из маминого кошелька».
Страхи соединяются, словно звенья Кащеевой цепи («Кащеева цепь» — так и назвал писатель свой прекрасный автобиографический роман); они всё нарастают, становятся невыносимыми. Кто поможет мальчику? Нет ему заступника рядом, в реальной жизни. «Какой-то старший, большой и добрый, и Голубой, чудится иногда Курымушке, ему бы все это как другу сказать, и он, ведающий всеми тайнами, улыбнулся бы и все с него снял». И тут судьба, обернувшись сказкой, выручает мальчика.
Голубой услышал Курымушку, улыбнулся ему: в дом вошла прекрасная девушка, ребенку кажется, будто у нее солнце и месяц во лбу и звезды в тяжелых косах — настоящая Марья Моревна!
— Ты умеешь читать? — спрашивает Курымушку Марья Моревна, дочь прежних владельцев имения, и дает ему Андерсена, свою любимую детскую книжку.
... В саду, возле старой беседки, куда забрался Курымушка читать, стоит Марья Моревна с венком из лиловых колокольчиков. И вдруг налетает ястреб и уносит сойку, что спокойно спала на яблоне.
«— Что с тобой? — спросила Марья Моревна.
— Как что? Ты разве не слышишь: это ястреб уносит птицу.
— Чего же ты дремлешь? Слышишь и стоишь, беги скорей, отбивай!»
Летит за ястребом Курымушка на своих крыльях. Потом вспоминает, что нет у него крыльев и ястреба ему не догнать. Но крик птицы снова придает ему силы, опять забывает он, что бескрылый, и летит вдогонку за ястребом... И вот камень сшибает ястреба. Сойка спасена!
«Марья Моревна идет по полю, она встречает, обнимает, целует Курымушку, надевает на голову мальчика венок из одних только лиловых колокольчиков и говорит:
— Ты — герой!»
И, научив его сражаться за слабых, Марья Моревна рассеивает страхи Курымушки — разбивается в осколки Кащеева цепь.

Глава десятая
ВЛАДИМИР ФЕДОРОВИЧ ОДОЕВСКИИ
«В С Ё В ЖИЗНИ К ВЕЛИКОМУ СРЕДСТВО»
Он был писателем, ученым, философом, теоретиком музыки, и во все эти миры человеческой мысли, а не только в милые свои детские сказки, вносил нечто очень свое — странно не чуждое волшебству, но одновременно и реальное.
В музыке он слышал второй язык человечества, которому суждено стать равным по значению языку слов; понятный всем людям, всем народам, он объединит и сдружит их.
Думая о вулканах — а его глубоко занимали все явления природы, особенно малоизученные и те, где проявляется безграничное могущество стихий, — он вообразит вулканы Камчатки гигантской подземной печью; из нее — наступит такое время! — во всю суровую нашу северную страну потечет по трубам тепло, распространится вечная весна; идея эта и сейчас кажется сказочной.
Даже слову «философия», сухому и отвлеченному, он и его друзья найдут замену — любомудрие; здесь в самом звучании любовь соединена с мудростью.
И в том, что в Одоевском как бы слились два древних сословия России — мать происходила из крепостных крестьян, а отец потомок княжеского рода Рюриковичей, — предвещается нечто сказочное: кто, как не сказка, выдает золушек замуж за принцев, а крестьянских сыновей женит на принцессах.
А как необычна вся его писательская судьба! Любимый и почитаемый современниками, он был потом надолго забыт; лишь теперь книги его просыпаются после столетнего сна, оживают, с каждым годом становясь ближе, современнее, необходимее. И непонятно, как можно было так долго обходиться без этого богатства.
... Промелькнуло детство, двенадцатилетие свое, преддверие отрочества, Владимир Одоевский встретил в Московском университетском благородном пансионе; школу эту, как и Царскосельский лицей, нарекут— «питомник гениев»: тут в разные годы учились Грибоедов, Вяземский, Чаадаев, Лермонтов.
Так уж настроены были умы Одоевского и его друзей — на высокое, мечтательно-романтическое, — что из всего созвездия талантов тогдашней литературы властителем их дум стал Василий Андреевич Жуковский, тоже питомец пансиона.
— В трепете, едва переводя дыхание, мы ловили каждое его слово, повторяли целые строфы, страницы, и новые ощущения нового мира возникали в юных душах, — вспоминая те годы, скажет Владимир Одоевский.
Представим себе зеленую, сложенную из дерна скамейку в дальнем уголке пансионского садика и сгрудившихся вокруг нее мальчиков. Прислушаемся, может быть, и к нам донесется приковывающий внимание по-детски беспредельной убежденностью тихий голос Одоевского: «Всё небо нам дало, мой друг, с бытием; всё в жизни к великому средство». Повторяя эти строки Жуковского, Одоевский и его друзья словно клянутся:
— Мы посвятим себя «прекрасной, возвышенной цели» — иное недостойно человека!
Только скорее бы осознать: в чем твое призвание.
Как свободно мечтается, когда звучат заветные строки. И будто во сне, картины сменяет одна другую...
Восседая на полукруглых скамьях, внимают ему седобородые старцы. Парламент? В России — парламент?
Или это вече: гудит вечевой колокол.
Или он с кафедры университетской аудитории обращается к юношам с призывным словом. Но чему он учит их, куда поведет?
Перед ним — нотная бумага; он пишет; каким-то чудом музыка сама собой начинает звучать.
Или он среди взволнованных друзей: в руках журнал, он читает вслух первую свою статью; она непременно все высветлит — другого и писать не к чему. Но о чем статья?
Или это не статья, а рассказ, повесть, сказка?
Многому из детских мечтаний суждено осуществиться. И в зрелые годы Одоевский останется центром притяжения, каким был в пансионе. Владимир Александрович Соллогуб так запомнит его литературный салон: «Пушкин слушал благоговейно Жуковского, графиня Ростопчина читала Лермонтову свое последнее стихотворение, Гоголь подслушивал светские речи; Глинка расспрашивал графа Виельгор- ского про разрешение контрапунктных задач; Даргомыжский замышлял новую оперу и мечтал о либреттисте. Тут перебывали все начинающие и подвизающиеся в области науки и искусства — и посреди их хозяин дома то прислушивался к разговору, то поощрял дебютанта, то тихим своим, добросердечным голосом делал свои замечания, всегда исполненные знания и незлобия».
И в главную свою книгу «Русские ночи» он войдет не в одиночестве, а вместе с друзьями, чтобы на просторе печатных страниц продолжить размышления, для которых одной жизни мало.
БРАТЬЯ
Одоевский писал: «В истории встречаются лица вполне символические, которых жизнь есть внутренняя история данной эпохи».
Среди его друзей были Пушкин, Грибоедов, Гоголь, Глинка, Белинский, Кюхельбекер, Лермонтов — те, в ком «внутренняя история эпохи» отразилась полнее всего — прекрасно и трагически. Если и можно увидеть Владимира Одоевского, каким он был, — то именно их глазами, в свете их взгляда на него, никогда не мимолетного, не равнодушного.
... О двоюродном брате, поэте Александре Одоевском, Владимир писал в юношеском дневнике: «Он стал эпохою в моей жизни. Ему я обязан лучшими минутами своими».
Александр был человеком открытым, уж если любящим, то всем существом. Когда 7 ноября 1824 года Нева, «как зверь остервенясь», ринулась на Петербург, он метался по обезумевшему, полузатопленному городу: Грибоедова дома не оказалось, и потрясенному воображению представилось, что в эти самые минуты тот гибнет.