Болота начинаются сразу, как только мы спускаемся к равнине. Гурьяныч ведет нас напрямик к ельнику. Ноги проваливаются в оттаявшую грязь чуть ли не по колено. Долго петляем, обходя рытвины, залитые водою.
— Дьявол попутал, надо бы перелесками — там суше, — сокрушается старик, но не сворачивает, продолжает шлепать по воде уставшими ногами.
У ельника обходим последнее болотце. Наконец-то!..
И вдруг потрясающий гул, беспорядочное хлопанье крыльев, гортанный крик! Мы останавливаемся. Кудряшка поднимает голову. Два старых беркута, вспугнутые нашим появлением, поднимаются в воздух, оставив на земле серый бесформенный холмик.
Мы подходим к нему. Добрые глаза Гурьяныча вспыхивают гневом.
— Сбили, окаянные! — Он угрожающе трясет посохом в сторону удаляющихся хищников.
На твердой земле между кочек лежит растерзанный журавль: бесформенные куски мяса, сломанное крыло, перья…
Солнце у горизонта. Медлить нельзя. Торопимся вдоль опушки леса. Слева доносится журавлиный крик. В нем и тревога, и призыв, и какая-то безнадежность — это самец отбился от стаи, ищет подругу. Он медленно ходит по болоту, высоко поднимает голову, слушает, зовет…
Гурьяныч, не задерживаясь, сворачивает в лес, но вдруг останавливается, вытянув вперед руку.
«Янг… янг… янг…» — где-то трубят лебеди. Ближе, яснее. И уже рядом звуки мешаются с плеском воды — стихают.
Стволы елей, корявый валежник преграждают путь, теснят нас вправо к чуть заметному просвету, но Гурьяныч, покряхтывая, лезет по-медвежьему напролом, выводит нас к охотничьему балагану. И тут, мы обнаруживаем, что Пашки с нами нет.
— Убег! Я ведь знал он, шельмец, убегет, надо было привязать.
— Куда же он убежал? — удивляюсь я. Гурьяныч машет в сторону озер и, весь повернувшись ко мне, говорит:
— На озера, конечно. Неспроста убег, чего-нибудь надумает. С ним ухо востро держи!
Подошла усталая Кудряшка. Пока развьючиваем ее, Гурьяныч торопится рассказать мне какую-то историю.
— Ты послушай меня, — говорит он, развязывая веревку. — В прошлую осень мы с ним тут вот из этого ельника вытыкаемся, а на той вон дальней мочажине медведь пасется. Обрадовался. Думаю: давно я с тобой не баловался. Ружжо с сошками выдергиваю из вьюка, а он, внучек, увидел медведя и к нему. Другой бы оробел. Поймал я его, достал сыромятный ремень, одним концом перевил ему шею, другим приторочил, голубчика, повыше к елке, иначе не дал бы стрелять. Крадусь это я к мочажине. Зверь ничего не знает, кормится на троелисте. Подкрадываюсь я к нему незаметно, уж и стрелять можно. А он, криволапый, вздыбился, весь насторожился, бельмы свои пялит куда-то правее меня. Ну, думаю, сейчас я тебя начиню свинцом, — и пальнул. Зверь вгорячах махнул через болото, но не перебежал, упал в воду. Гляжу — справа Пашка. Никак из земли вырос?! Не черт ли, думаю, надо мной потешается? Протер глаза. Ан нет, вижу, петля на шее у него болтается, значит, перегрыз ремень. Окликнуть хотел, а он в чем был возьми да и завались в болото, налег на медведя. Зверь уж мертвый, но еще лапами водит, пасть оскалил, а Пашка схватил его за зад, тащит по воде к берегу, что телка, не боится. Жаль, внука нет, а то бы он подтвердил. Так что его тут и соструненным не удержишь. А что надумал — не отступится… Боюсь, обведет он нынче нас с тобою. Даром, что мал. А уж обстрелять ему ништо. Волю не надо давать.
— Да что вы, Гурьяныч, как это — обстреляет, какой из него еще охотник?!
— Обстреляет и глазом не моргнет. Он теперь о ружьем хоть куда пролезет. Я-то знаю, ловок, чертенок! — не без гордости за внука закончил он и, немного подумав, продолжал: — Возраст у него в самый раз, все хочет знать, все на себе испытать, всюду быть первым, а часто не туда гнет линию. Но повзрослеет — поймет, что к чему, рассудит, деда не подведет. Ни-ни, это я знаю.
— Вы правы, Гурьяныч, он же мальчишка. Сами были такими. Потом все уляжется в нем, и ваши заветы станут для него законом.
— Этого я и добиваюсь… А вам бы поторопиться, ишь как завечерело.
— Вы разве не пойдете на озеро?
— Не-ет, балаган поправлю, иначе холодно спать будет, дровишек припасу, ночь тут на озерах завсегда длинная. А ты все вот этой обмежкой, по ельничку, обойдешь первое озерко, оно не кормистое, птицы на нем не бывает, дальше увидишь Горловое — озеро узкое, серпом изогнулось, далеко ушло. Там и садись. Да не мешкай, не прохлаждайся; слышишь, птица ревет — дело к ночи.
— Иду, иду…
— А что Пашка обстреляет нас, не беспокойтесь.
ПТИЧИЙ ПЕРЕПОЛОХ
Легкой вечерней тишиною дышат озера. Крики и драки водоплавающих птиц не нарушают, а как бы сгущают этот покой весеннего дня. Великим покоем веет даже от хищников, озирающих с высоты пространство озер.
Миную мелкое болото — благодатный приют голенастых. Тороплюсь выйти за ельник.
Как быстро гаснет небо, рушатся в облаках огненные скалы, тухнет в пропастях закат, и чернота накрывает притомившийся под закатом лес.
В ельнике обитают пучеглазые совы. Ждут ночь, а пока что восседают на сучьях, на пнях, рассматривают меня желтыми огромными глазами.
Впереди видна мутная сталь воды. Это — Горловое. Посередине зеленый троелистовый островок. Всюду ржавая ветошь осоки, грязные отмели, истоптанные куличками, да дерущиеся в воздухе селезни. Вижу, слева старенький охотничий скрадок. Беззвучными шагами пробираюсь к нему.
Вдруг воздух потрясает тревожный голос крякового.
— Фу, ты, дьявол, прозевал! — с укором бросаю ему вслед.
Быстро подновляю скрадок, прячусь в нем от зорких глаз пугливых табунов.
Из-за озера, из темных еловых перелесков, выплывают орлы. Они выкраиваются грозными силуэтами на фоне закатного солнца. Испуганный их внезапным появлением, замирает весь пернатый мир. Прекращают драку селезни. Стаи уток кучатся, прижимаются к травянистым берегам. Смолкает лебединая перекличка. Все стихает под распластанными крыльями хищников.
Орлы дозором облетают озера. В их полете, в размахе крыльев, в величавом спокойствии — могущество пернатых царей.
Они, сужая круг, спиралью уходят выше и выше. Что вынесло их в поднебесье? Тесна, неуютна для них тайга в весенние вечера. Они оставляют далеко под собою леса и озера, суетливый мир, ищут в глубине синевы простор и свободу. И я завидую их силе, их высоте.
Солнце уже за горизонтом. Темнеют ельники. Болота покрываются прозрачным багрянцем.
Неожиданный выстрел вырывает меня из раздумья.
Проходит долгая минута молчания. И вдруг доносится далекий гусиный шепот.
Это Пашка, ей-богу, он пальнул.
Шепот переходит в крик, его несут птицы на быстрых крыльях к Горловому. Я это больше чувствую, нежели слышу.
«Скорее, скорее!..» — поторапливаю я птиц.
А крик рядом. От напряжения у меня обрывается дыхание. Из-за елей в полосу светлого неба вырываются беспорядочным табуном гуси. Несутся очертя голову серыми, огромными лоскутами на меня, обжигая криком слух и сладко будоража предчувствием удачи.
«Спокойнее, спокойнее! Пусть подлетят…»
Вскидываю ружье. Гуси сразу обнаруживают опасность. На какое-то мгновение виснут неподвижно в воздухе, вывернув на ребро крылья, и почти вертикально берут высоту. Небо точно застыло надо мною в немом ожидании. Секунды бесконечны. Сажаю на мушку крупного гуся. Тяну гашетку. Тугой выстрел раскалывает тишину сумрака. Подбитая птица турманом падает в воду.
Табун вздрогнул, скучился. С ураганной быстротой понеслись птицы от опасности, от огненного взрыва, даже не окликнув упавшего товарища.
Следом за гусями, тоже с молчаливым протестом, улетели в ночь три пары белоснежных лебедей, напуганных выстрелами. В их медлительном полете, в мерном взмахе крыльев, в этой девственной белизне — непримиримый укор человеку.
С Пашкиной стороны еще доносятся выстрелы. Первым не выдерживает напряженный чибис. На высокой ноте он посылает свою жалобу миру. С невероятной быстротою уносятся в мутное пространство стаи уток.