Родни Стоун

Крики в ночи

Пролог

Прошлой ночью мне приснилось, будто я опять во Франции. Дорога, светлая в сумерках, голова ослика над оградой. Снова в доме, где сгущаются тени. Деревья. Дуб, ясень и орех низко клонятся под штормовым ветром. Деревья монотонно раскачиваются, словно в заупокойной молитве.

Тени в лесу. Длинные вечерние тени после жаркого дня, когда солнце толстым слоем, как маслом, затапливает окрестности. Фантастические тени от качающихся ветвей танцуют на поляне, где дровосеки оставили срубленные стволы. И голоса моих детей, звенящие в вечернем воздухе, как колокольчики, выкрикивающие что-то и зовущие. Но темно. Слишком темно, чтобы я мог видеть их лица. Один, двое, трое, четверо детей пронзительно кричат, резвясь рядом со штабелем бревен. Пах, пах — ты убит. Что-то вроде игры „а ну-ка, догони“; двое детишек строят крепость, шалаш из веток. Голоса звучат с французским акцентом, но я слышу, как ребята говорят по-английски.

— Иди сюда, ты мой пленник.

Испуганный вскрик. Осознание того, что это происходит снова. Раскат далекого грома как предвестник дождя.

Вечерние тени все глубже, темнее, а игра становится все более захватывающей, более истеричной. Мальчик бежит в чащу деревьев, пытаясь скрыться, но другие дети преследуют его, испытывая маниакальное удовольствие от этой ловли, от того, как они хватают и привязывают его.

— Мы тебя поймали!

Еще один вскрик, когда они бьют его. Четвертая фигурка исчезает, но эти трое видны, будто наяву. Брат и сестра. Они говорят ему:

— Да ладно тебе, это только игра.

В лесу теперь совсем темно, солнце исчезло в грозовых облаках. Почему они не идут домой? Почему, почему, почему? — спрашиваю я себя, наблюдая за беготней детей; величественные деревья шумят кронами, низкая поросль трещит, высушенная летним зноем.

— Вернись!

Фигурки сближаются, толкая третьего ребенка перед собой к деревянному штабелю посреди молчаливого леса.

Пленник. Его руки и ноги связаны, он заперт в тюрьме, маленьком шалашике, который они построили на полянке.

— Оставьте меня в покое, пожалуйста, — слышу я, как он говорит.

— Заткнись, — отвечает мальчик постарше.

Я не вижу их лиц, только слышу голоса. Если бы я только мог остановить их, тогда все было бы нормально, но они силой заталкивают его в маленькое сооружение из веток и сушняка, с крышей из сухой травы.

— Ну хватит, — говорит девочка. — Мы уже достаточно поиграли.

Старший мальчик не обращает на нее внимания. Я слышу, как он пронзительно смеется над пленником.

— Отпусти его, — говорит она.

— Фи, фа, фу, чую запах англичанина.

Мои дети, мои деревья, мое лето. Почему они говорят такие слова? Но вот дети опять взялись за руки и теперь бегают и прыгают, возводя заграждение у входа в шалаш.

Кажется, что я там и не там. Незримый, бестелесный, потерянный. Я пытаюсь говорить и ничего не могу произнести, но отчетливо вижу, как опускают свои ветви деревья с наступлением ночи.

— Давай подожжем шалаш, — говорит мальчик.

Девочка качает головой, упрашивает его уйти. Они сидят в траве, которая почти скрывает их, и смотрят на шалаш, на эту построенную ими Бастилию на укромной полянке.

Откуда-то появляются спички.

— Нет, — умоляет она. — Нет. Нет. Нет!

Но мальчик опять выкрикивает что-то, с любопытством взирая, как легко загорается сушняк жаркого лета, как вспыхивают листья, сучья и кора.

— Горит, горит!

— Нет. Нет. Нет! Он все еще внутри!

Но он кидает сухую траву на уже полыхающую пирамиду из веток и коры, из которой вырывается пламя, затем дым, затем опять пламя, неудержимые желто-голубые языки пламени.

— Загаси его! — кричит она.

Но порыв ветра, под приближающийся раскат грома, подхватывает языки пламени до того, как он успевает ответить, и с треском выплескивает их на шалаш, как волну во время прилива.

— Мальчик убежал, — говорит он. — Я его выпустил. Давай жечь и жечь.

— Нет, нет. Ты уверен?

Он ухмыляется, как маньяк, возбужденно разводя руками.

— Сжечь дотла дворец предателя!

Она кричит на него. Затем он исчезает в стене огня, в едком дыме горящей травы.

— Вернись! Вернись!

Опять появляются танцующие фигурки. Сколько их там, сколько? Одна, две, три? То возникают, то скрываются в огне, ныряя в деревянный шалаш и поджигая траву у своих ног.

Она бросается в огонь.

Пламя вздымается все выше и выше. Потом дети исчезают, слышны лишь их крики. Предсмертные крики муки, страха и боли. Врезающиеся в память крики, которые забыть невозможно.

Я слышу их, вижу их. Они исчезают. Ослик кричит, как обреченный.

Всякий раз, вспоминая во сне то лето, я с воплем просыпаюсь. Кровать, мокрая от пота, и Эмма обнимает меня.

— 1 —

Раньше у меня таких сновидений не было. Жаркими ночами, какие стояли в середине того лета, лежа рядом с Эммой под высокими потолками лондонского дома, я думал о нас.

Дом. Семья. Очаг. Дети посапывают в своих спальнях. Разобьюсь, но сделаю все, чтобы так было всегда. Каждый день недели.

Эмма пошевелилась, приоткрыла один глаз.

— Где ты был?

— Работал, дорогая. Ты же знаешь.

Она подвинулась. Мне нравились плавные изгибы ее тела, светлые волосы и нежная грудь.

— Мартин разбил статуэтку Будды.

Новость огорчила меня. Я ценил этот сувенир, и у меня вырвался вздох неудовольствия.

— Джим, мальчик очень расстроен. В конце концов, это всего лишь фарфор.

— Какого черта он трогал ее? Боже мой, эти дети!

— Оставь его в покое!

Она повернулась на спину. Ее профиль выделялся на фоне городского пейзажа, попавшего сюда, казалось, прямо из „Питера Пэна“: старинное окно, дымоходы на крышах. Старый дом замер в тишине. Луна, словно коготок, царапающий светлое небо. Это был Ричмонд, район Лондона, добрый георгианский Ричмонд с его массивными зданиями, сложенными на века из кирпичей ручной работы, с коваными железными фонарями. Все это походило на декорацию, но было всамделишным. Я любил эту страну, как любят приемную мать, но человек в чужой стране подобен человеку без памяти — он не уверен в себе, не знает, кто он есть на самом деле. Я, впрочем, находился не совсем в таком положении — американский архитектор, вот уже четырнадцать лет как женатый на англичанке. Но постепенно мы отдалялись друг от друга. Я не пытался приспособиться к характеру Эммы, к ее вкусам и привычкам, и она прекрасно знала это.

И вот сейчас, в супружеской постели, я могу лишь чертыхаться по поводу разбитой фарфоровой вещицы, купленной в этой чертовой Калькутте, где мы пять лет назад перестраивали аэропорт.

— Дорогая?

— Что?

— С детьми все в порядке?

— Да.

Я дотронулся до ее бедра и почувствовал, что она меня не хочет.

— Уже поздно.

— Всего час ночи, дорогуша.

— Господи, я совершенно разбита. Неужели ты не устал?

— Есть немного. Работал как вол над этим проклятым бристольским проектом.

— Угу.

Ладно, где ей понять. Я подозревал, что ей и в голову не приходило, под каким прессом я нахожусь, каких трудностей мне стоит обеспечить семью. В семейной жизни есть одна маленькая проблема — это жены, которые считают, что их место где-то там, наверху, на пьедестале, а гоняться за деньгами — удел мужа. Но, может быть, я не совсем справедлив. Лежа рядом с ней, я явственно ощущал ее недовольство. Если бы она только понимала, как я из кожи вон лезу, чтобы порадовать ее, каким уязвимым я все еще оставался в своем стремлении быть понятым и принятым!

Еще ребенком в Штатах я выучил, что в твою пользу засчитывается только то, что у тебя хорошо получается, Мама всегда это говорила. Она считала мою женитьбу на Эмме большой удачей. Жена-англичанка была для нее олицетворением классической истории, вековых традиций, уверенности и постоянства. Почему же она не могла понять, к чему стремлюсь я? Дом, семья, работа, успех — все это у нас было, и всего этого я достиг в чужой стране.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: