из ряда гласных робкой середины,

молчи.

Молчи.

Молчание  — не мука,

молчание — созревшая лавина,

готовая от шороха сорваться,

поэтому не двигайся.

Доверься

бездонной тишине и чутким пальцам,

уже узнавшим профиль на аверсе

монеты из времен, расцветших ало

кипучей жаждой, яростью и страхом

народов тех, не сбывшихся за малым.

Но к праху прах.

Умеет вечный пахарь

укрыть в земле и кости, и победы:

идеи, плоть — для времени едино.

Не двигайся.

Молчи.

Идёт по следу

тот самый звук из робкой середины...

САРМАТСКОЕ

Как летели сарматские кони дорогами Понта,

как звенели подковы над бездной, по воле сезона

становящейся твердью, лишь звёзды бессчётные помнят —

если в плазме кипящей найдётся подобье нейронов.

Был ли холод так значим, что приняли женщины силу,

или женская сила ковала себя и пространство —

кто и мог рассказать, тыщи лет как порублены в силос,

и развеяло время все признаки бабьего царства.

Я на тех берегах, где античные плошки не стоят и гривны,

не ищу приключений, присущих курортному духу.

...Как гремели копыта, как тёмная конская грива

на ветру развевалась, как прядало чёрное ухо,

как хрипела кобыла, чьё горло ужалили стрелы,

и как медленно, нехотя, встречно земля поднималась

и затем принимала в ладони летящее тело —

если это не я, то откуда же боль и усталость?

Да оттуда, откуда и сила, и жажда, и норов,

и горячее право брать острый металл и мужчину!

Никуда не ушло, и всё так же выходят в дозоры

те, кто помнят себя как основу и первопричину.

...Я не знаю, как много во мне этих сорванных жизней,

я не помню себя монолитной.

Ковыль, прогибаясь,

покоряется ветру минутно, но в становой жиле

остаётся собой — вот и я возвратилась...

Осталась.

КРЕПОСТЬ

Деревья растут, собирая в кирпичной стене

за двести три года истлевшие в пыль минералы, —

мой город историю пишет привычно вчерне,

и правда о прошлом не раз и не два умирала

в стране, где язык вековой подменил суррогат,

где вместо народа растится покорное стадо,

которому велено жить на авось, наугад,

которому нужно так мало, что больше не надо

ни воли, ни веры, ни силы, ни правды, ни...

Зря,

всё это напрасно, слова не стучатся, как пепел

Клаасовый — в сердце, и лишь холостится заряд

любви молчаливой к тому, что пустого не терпит.

Поэтому стой на краю и смотри на загаженный ров,

на пластик пивной, что к распаду за малым не склонен —

как стены крошатся, встречаясь с горячим ядром,

как в пушечном мясе теряются воины конниц,

как самость народа сменяет безликая грязь,

так всё исчезает, становится прахом и скверной.

Поэтому стой и смотри, молчаливо стыдясь,

в темнеющий зев десять лет аварийной потерны.

Доносится память, как гордость, — останется клок.

Язык отомрёт — не останется даже обрывка.

В истории нет назиданий — есть только урок,

но он ни к чему обладателям жирных загривков.

Все это напрасно.

Слова.

Пусть деревья растут

и держат хотя бы корнями кирпичные стены

той крепости, что представляла оплот и редут

того, кто о будущем думал, сам будучи бренным.

СМИРНА

Мёд, лепестки роз, пьяные солнцем пчёлы,

смоква на пристани — горы сладчайшей смоквы.

Город как женщина: омут — манящий, тёмный,

пахнущий терпким, пряным, солёным.

Мокрым всякий проснется, кто ночь проведёт с младенцем.

Смирна могла бы вспомнить, как пахли фавны,

как с четверенек встало людское детство,

выпрямив спину,— чтоб не оставить на камне камня.

...Прошлое — прошлому.

Нынче же зреет осень,

и виноградные грозди ломают лозы,

и шелкопряд, ведомый незримой осью,

кокон свивает, и полнится небом звёздным

каждая ночь, в которой она ложится

в руки его под пёстрое покрывало.

Жизнь бесконечна. Женщина. Смирна...

Птицы

будят тревожным криком.

Голодным алым

город окрашен.

Стоят корабли на рейде.

К морю текут притоки огня и крови.

Сбившись на пристани, молится, верит, бредит,

плачет, штормит страхом людское море.

Именем Бога — Элоха, Яхве́, Аллаха —

бойни оправданы.

Что сбереглось — в рост.

Славься, Измир. Ты прирастал прахом.

...Смоква сладчайшая, мёд, лепестки роз...

К ТЕНИ

Прости, что тревожу, бессонная тень,

покоя желать бы тебе, но помню,

что милость — не каждому.

В темноте,

растущей в глубины, как чёрный корень

великого древа первопричин,

отыщешь едва ли обломки правды,

чтоб выстроить лодку.

Река кричит

на сто голосов дохристова ада,

и всё, что ты скажешь, пожрёт вода,

поскольку у слов твоих — привкус крови.

Войне и тобою платилась дань,

и всяким мужчиной платилась, кроме

того, кто взошёл на шершавый крест,

хоть плотником был к ремеслу приучен.

Ты мог бы — геройски, и в сотне мест,

когда б не фортуны природа сучья:

кровавая винная хмарь, жена,

чье тело ты грубо открыл для боли,

угарная темень и яма сна —

но сну не разгладить лицо рябое.

Где тонко, там рвётся — подскажет опыт —

и лопнул сосуд, как нанизка бус,

и ты, утопивший в крови Европу,

открыл своей крови железный вкус.

Есть что-то от промысла в этом факте,

но больше — издёвки от вышних сил.

Творец наш, похоже, циничный практик,

и, как ни беги, временной оси,

входящей в тебя остриём булавки,

никак не избегнуть.

Прости же, тень,

клянусь твоим именем тугоплавким,

я знала тебя, но забыла где.

В отчаянье  тень открывает рот,

и кровь, пузырясь, изо рта течёт,

и пахнет пряно и терпко медь,

и слово в муках идёт на смерть,

и в нём клокочет расплавом сила.

Кричи, Аттила!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: