— Тогда что? — воскликнула она, вырывая руку, которую он прижал к своей пылающей щеке.
— Стань моей женой, Элен, и ты будешь счастлива.
Она медленно покачала головой.
— Почему? — с безнадежностью в голосе спросил он.
— Я не люблю вас. Вы враг всего моего детства. Я не могу вам это объяснить. Вы только что сказали: «Речь не о твоем детстве». Вот именно, речь не только о нем. Я никогда не переменюсь. То, что я чувствовала в четырнадцать лет... и до этого... намного раньше... живет и всегда будет жить во мне. Я не смогу все забыть, а вы никогда не сможете сделать меня счастливой. Мне нужен мужчина, который не знал бы моей матери, моего дома, моего языка, моей страны, который увез бы меня далеко, куда угодно, хоть к черту, лишь бы подальше отсюда. Я была бы несчастна с вами, даже если б любила вас. Но я вас не люблю.
Он в бешенстве сжал кулаки:
— И ты позволяешь мне себя целовать...
— Ну что общего между поцелуями и любовью? — устало ответила она.
— Тогда я уеду. Моя сестра сейчас в Лондоне. Она писала мне, чтобы я приезжал к ней. Я хочу уехать, — со стоном повторил он.
— Ну что ж, поезжайте, дорогой Макс.
— Элен, если я уеду, ты больше никогда меня не увидишь. Возможно, однажды тебе будет нужен друг. А у тебя, кроме отца, нет никого на целом свете, подумай об этом. Впрочем, он стар и болен...
Она вздрогнула:
— Папа? Что вы такое говорите?
— Посмотри сама, — говорил он, пожимая плечами, — разве ты не видишь? Это пропащая душа. Он прожигает свою жизнь. Что ты можешь сделать? А с матерью вы навечно останетесь врагами.
— Навечно, — эхом ответила она, — но мне никто и не нужен.
Он в отчаянии твердил:
— Мне кажется, за последние десять лет я ни разу не испытал чистого чувства. Мне стыдно... Моя любовь к тебе беспокойна и болезненна, она насквозь пропитана горечью и злостью. И все же я люблю тебя.
Она подняла руку, пытаясь разглядеть на часах время под светом газового фонаря.
— Скоро восемь, поедем домой.
— Нет, нет, Элен!
Он цеплялся за ее одежду, страстно целовал ее шею, ее хрупкие нежные руки.
— Элен, Элен, я люблю тебя, я никого никогда не любил, кроме тебя. Сжалься надо мной, Господи, не отвергай меня... В конце концов, ты не можешь так люто меня ненавидеть! Я никогда не причинял тебе зла! Я уеду навсегда. Разве тебе это безразлично?
— Нет, — жестко сказала она, — я рада. По крайней мере, когда вы уедете, дом станет чистым и достойным. Она стара. Теперь ей придется довольствоваться мужем и ребенком. Может, однажды у меня появится мать, как у других. Вы — причина моего несчастья.
Он не ответил. В полумраке машины она увидела, как он отвернулся и поднес дрожащие руки к глазам. Она склонилась к окошку и велела шоферу возвращаться в Париж.
Они расстались без единого слова. На следующий день Макс уехал в Лондон.
8
Годы летели быстро. Жизнь была беспокойной и шальной, как бурлящая река в половодье. Позже, когда Элен вспоминала о тех двух годах после отъезда Макса, она всегда представляла их себе бурным, безудержным потоком воды. Она повзрослела, даже постарела за эти два года, но ее движения остались такими же резкими, неловкими, лицо бледным, а руки худыми и хрупкими. Она была неразговорчива и тушевалась на фоне других девушек, расфранченных и нарумяненных. Лишь иногда на смену ее застенчивости приходила холодная, жесткая и язвительная веселость. Тем не менее юноши прощали ей ее молчание, ее ненакрашенные губы, равнодушную манеру позволять себя целовать, потому что она хорошо танцевала, а в то время это считалось ценным качеством, наравне с большим умом и высокой добродетелью...
После отъезда Макса и до его короткого холодного письма, в котором он сообщал о своей женитьбе, Белла ходила словно во сне, тихая и понурая, но вскоре вновь завела любовников, которым платила, как и другие старые женщины... В ту пору жизнь была легкой, они купались в миллионах. Это был тот счастливый период, когда курс на бирже ежедневно поднимался к еще невиданным вершинам и когда самые удачливые спекулянты мира стекались в Париж, говорящий на всех языках планеты. Пятидесятилетние женщины носили платья а-ля «золотая молодежь», плотно обтягивающие бедра и открывающие до самых ляжек мощные ноги. Это были времена первых коротких причесок, когда затылки стригли под «ежик», а шеи стягивали галстуками и обвивали жемчужными колье. На приватных вечерах в Довиле англичанки совали смазливым мальчикам с кожей цвета сигары, белого табака или пряника толстые и шуршащие, как опавшие листья, пачки английских фунтов стерлингов.
Одной игры Борису Каролю было уже мало; теперь ему щекотали нервы шампанское, женщины, поздние ужины, вошедшие в моду гонки на автомобилях, подхалимство армии нахлебников, выброшенные на ветер деньги — все, чего он не попробовал в молодости, за что так судорожно цеплялся сейчас, словно чувствуя, что жизнь ускользает из его жадных, с каждым днем слабеющих рук.
Иногда, уже на заре, когда на старых лицах женщин растекался грим и танцующие топтали остатки разбросанного серпантина, Элен наблюдала за отцом и матерью, за этой нелепой толпой и начинала сожалеть о том подобии дома и семьи, которое у нее когда-то было. Она без особых надежд смотрела на своего отца. Манишка подчеркивала желтоватую бледность его помятого лица. Он красил усы, но шампанское смывало краску, и уголки сморщенных губ на его старой утомленной физиономии грустно опускались, словно их тянули за веревочки. Казалось, тот огонь, что когда-то горел в нем, спалил его изнутри, оставив лишь хрупкий остов, который вот-вот развалится при малейшем дуновении ветра. Деньги текли у него между пальцев. Борис Кароль олицетворял собой ужасный образ мужчины, который воплотил свою мечту в реальность. Как же он любил эту жизнь!.. Любил подмечать, как при его появлении кланялся метрдотель, как на него смотрела легкомысленная кокетка, которая, проходя мимо стола, нарочно задевала его и улыбалась Белле и Элен, словно говоря: «Вы знаете, что это?.. Это тоже работа, не правда ли?..»
И он улыбался этой девице, чернокожему джазовому музыканту, танцору, любовнику собственной жены...
Новым ухажером Беллы был жирный угрюмый армянин с миндалевидными глазами восточной танцовщицы и мясистым задом, как у левантийского торговца коврами. Он забавлял Кароля угодливой болтовней, а Элен слышала в их разговоре те старые слова, что баюкали ее в детстве и, казалось, сопровождали ее на протяжении всей жизни, словно неуловимая, ускользающая мелодия. Нефтяные скважины, золотые прииски в Мексике, в Бразилии, в Перу, платиновые и изумрудные шахты, ловля жемчуга, телефоны и механические бритвы, трест кинотеатров, сыров, лаков и красок, бумага, олово, миллионы, миллионы, миллионы...
«Все из-за меня, это из-за меня, — размышляла Элен с грустью и смертельной усталостью. — Раньше был Макс... И он мог бы остаться с нами до самой смерти... Мне же захотелось изменить течение жизни, как если бы ребенку вздумалось остановить своими слабыми ручонками бурный поток, и вот, пожалуйста, результат: жирный левантиец, бледный, совершенно изможденный мужчина и эта старая ведьма», — думала она, глядя на свою мать со смешанным чувством жалости и стыда. Ненависть Элен сменилась ужасом перед этим помятым и набеленным лицом с алой полоской тонких губ, с морщинами и бороздами от слез, что были пролиты из-за нее. В ее голове промелькнула отчаянная мысль: «Ведь все так живут».
Она осмотрелась вокруг: женщины с телами молодых девушек носили трагические, изрытые морщинами, проступающими сквозь грим, маски... Сколько мужчин улыбались любовникам собственных жен, сколько девушек ее возраста крутились здесь с беззаботным счастливым видом. Она думала об их платьях, о своих кавалерах, о танце... И то и дело, слегка трогая за локоть отца, просила:
— Папа, довольно шампанского... Папочка, дорогой, тебе будет плохо...