Чаем этим индокитайские отшельники поддерживали себя в течение ритуального бдения — не надеясь исключительно на химические его свойства, но и соблюдая строгую процедуру заваривания, требующую пересчёта всплывших со дна чаинок при добавлении в ёмкость каждой следующей порции воды. Графа Набедренных несвоевременно озарило, что заваривать следовало своими руками, а так половина его бодрости досталась кому-то из слуг, за него считавшему чаинки. В том таилась несвежая, но правдивая метафора о социальном неравенстве и его недостатках конкретно для аристократов, по какому поводу граф Набедренных ощутил необходимость как можно скорее вынести на обсуждение вопрос аннуляции титулов.

Когда же он обратил взгляд к письму, по затылку вновь скользнуло лешиное дыхание: строчки располагались вверх ногами. И можно было бы объяснить сию нелепицу тем, что лист как-то ненароком перевернулся, но вот строчка с обращением выглядела совершенно заурядно — не считая того, что вывели её чересчур бегло.

И не считая того, что родители покойного графа Тепловодищева на многие годы покойней его самого.

Граф Набедренных в смятении встал из-за стола и вышел в лес. С лесом тоже что-то было не так, но подозревать и его в перевёрнутости неучтиво уже сверх всякой меры. По снегу рассыпались непересчитанные чаинки, которые поначалу хотелось принять за хвою. Сорок тысяч девятьсот девяносто две, но граф Набедренных колебался в десятках, поскольку под конец позволил себе украдкой покоситься на небо. Звёзд на небе присутствовало одна тысяча шестьсот пятьдесят четыре, что, конечно, не идёт ни в какое сравнение. С другой стороны, даже в театральный бинокль видно больше, следовательно, звёзды — менее объективная реальность, чем чаинки. К тому же, они сами смотрят вниз в театральные и морские бинокли, а некоторые дослужились до телескопов.

Не надо, пожалуйста, смотреть такой гурьбой. Когда смотрят все сразу, какой-нибудь оптический прибор обязательно превратится в дуло револьвера.

И мы достаточно гадали на голубях по мистеру Фрайду, чтобы держать в уме издёвку символической амбивалентности револьверного дула, да только это не сон, сколько ни мечтай проснуться. Это не был сон тогда, это не сон и теперь — чай индокитайских монахов не дал бы сомкнуть глаз.

Поэтому граф Набедренных совершил над собой усилие, и лес исчез.

Вернее, скромно отодвинулся в дальний угол, где по-прежнему свисал до паркета прадедов ещё гобелен. С европейским религиозным сюжетом — и это в собственном кабинете градоуправца Свободного Петерберга! Надо же так сфальшивить в быту.

Если возмущаться гобеленом, можно не замечать лес подле него. Невниманием лес окончательно не прогонишь, но к завтрашнему дню должны быть написаны письма, составлены списки поручений, прочитаны наконец документы от господина Приблева по Союзу Промышленников — и нельзя же работать, думая о лесе!

Духоподъёмная литература и публицистика в восторге от историй о смертельно больных, положим, учёных, что до последнего вздоха продолжали труд, игнорируя свой недуг, превозмогая самые отчаянные боли. Быть может, тут удастся так же? Лес — это, по крайней мере, не больно. Мало ли, лес.

Письмо к покойным родителям покойного графа Тепловодищева граф Набедренных смял и поджёг не глядя, чтобы не проверять, перевёрнуты ли строчки. Едва ли не с удовольствием постановил, что магнитная лента квартета для фортепиано со струнными не может доноситься из спальни, раз в спальню он пока не заходил. К тому же звучащая соната графу Набедренных была вовсе не знакома — и если соединить сей факт с признанием, что слышит её он один, дозволительно сделать вывод, что в некотором смысле он её и сочинил. Пусть не совсем так, как сочиняют настоящие композиторы, а всё равно лестно.

В конце концов, имеет же он право насладиться хоть чем-то в этом чудовищном положении.

— Я столько раз просил вас сыграть мне, а вы отнекивались.

Граф Набедренных не обернулся и не ответил. Сколь бы чудовищным ни было некое положение, жизнь упрямо демонстрирует, что всегда есть как его ухудшить. Ответить, к примеру, голосу, который — тоже — слышит он один, и тем расписаться в необратимости леса, сонаты и леший знает чего ещё.

— Укрыть рояль драпировкой не значит спрятать его, граф. Учитывая вашу любовь к музыке, странно было бы не предположить, что вы играете. Знаю, знаю — музицировать пристало только мастерам, ваши навыки не кажутся вам достойными обнародования… Но неужели вы не понимали, что я просил вас не ради навыков и мастерства?

Перо обрыдалось чернилами, испортив отчёт с северных лесопилок, но граф Набедренных так и не оборачивался.

— В ночь после капитуляции Резервной Армии вы пообещали, что сядете за рояль позже… Позже, когда мы будем праздновать победу революции, не забыли ещё? И всё остальное — тоже позже. Вы опять обескуражили меня, граф, я опять не смог вас себе объяснить! Я ведь был уверен, будто вижу, чего вы страждете, а вы остановили меня, вы сумели остановиться сами — зачем? Для того лишь, чтобы в очередной раз явить своё благородство? И что такое «победа революции», на празднование которой вы сослались? Разве революция не победила? И что, кто-нибудь её праздновал?

Чтобы ни в коем случае не оборачиваться и не отвечать, граф Набедренных уцепился за траурную верёвку, но та оказалась вдруг длинной-предлинной, петлёй окрутила запястье и убежала дальше по паркету. Нетрудно догадаться куда.

— Это поводок, граф. К моему ошейнику. Да, я снял его в последний день — в долг. Чтобы снять его на самом деле, мне надлежит дождаться выполнения ваших обещаний.

Когда граф Набедренных обернулся, он не без изумления отметил, что лес в углу с гобеленом действительно опрокинут — словно ветви вкопали в землю, а корни обратили к небу.

— Душа моя, в какую бы скорбь это меня ни ввергало, я помню, что вы мертвы. Таким образом, обещания никогда уже не будут выполнены. Это горько, но это так.

Веня, вольготно расположившийся в ветвях-корнях, усмехнулся и выпустил струю дыма без папиросы.

— Граф, признайтесь — вам же не нравится об этом помнить.

— Нет, не нравится.

— Это горько, это будто бы ваша вина, это терзает, это отравляет всё вокруг.

— Да, отравляет.

— Ну и зачем это терпеть? Вновь смотр благородства и добродетелей? Вашему отшельническому терпению непременно нужно превозмочь новое искушение? Бросьте. Вам даётся такой шанс забыть, как жестока реальная жизнь, а вы ему противитесь.

— Выходит, душа моя, вы сожалеете о… содеянном?

— Как я могу сожалеть или не сожалеть, если я мёртв? Если вы помните, что я мёртв. Забудьте — тогда отвечу, — и Веня, улыбнувшись живой половиной лица, затерялся в корнях-ветвях.

Верёвка натянулась, дёрнула за запястье в сторону леса — невесомо, но граф Набедренных понимал, что это только начало. В конце же придётся решить, повиноваться ей или всё-таки разорвать.

Или не придётся. Если ждать слишком долго, на сознательный выбор надежды уже не будет.

Глава 82. Естественная очерёдность

Надежды, что граф передумает, За’Бэй уже не питал, а потому квартиры смотрел со всей серьёзностью, а не как велел ему господин Туралеев. Совался в каждый угол, интересовался, с какой станции подаётся электричество, пробовал водопровод, пребывая в уверенности: недорого стоят все разговоры о предпочтительном аскетизме от человека, выросшего в роскошном особняке. Про аскетизм он в книжках начитался, но в книжках не пишут, сколько мороки с одной несчастной забившейся трубой. Нет, без слуг графа никто оставлять не собирается, но и тех лучше бы оберечь от совсем уж хлипких удобств.

— …А окна у нас на площадь почти все, тут по утрам солнечно — вот шторы и такие тяжёлые. Ой, что же это я их не перетряхнула! — всплеснула руками молоденькая хозяйка. Сероглазая, птицешеяя, очертаниями будто ажурная, как дорогая костяная безделушка. Прелестная — хоть плачь.

Её отец, капитан пассажирского судна «Алёша Зауральская», был расстрелян по обвинению в заговоре против Охраны Петерберга прямиком на этой самой площади. А окна у них на площадь почти все. Благо шторы тяжёлые.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: