Плеть помолчал. Мальвин говорил так твёрдо и убеждённо, как умеют говорить только люди, неуверенные в своих словах.
— Проблема Городского совета состояла в том, что указы не исполнялис’, а методы были неэффективны. Вам поэтому так важно добит’ся этих арестов?
— Мне? — широко шагавший Мальвин не замедлился, но в движениях его появилось напряжение. — Я полагал, что нам.
— Вы не на то слово упираете. Мне важно добит’ся этих арестов, чтобы показат’ самим людям, как верен и хорош порядок. Но меня не обижают неудачи. Неудачи — част’ любого пути. А вас — обижают.
Мальвин, взглянувший было на Плеть, снова обернулся вперёд. В себя.
— Признаться, не рассматривал нашу насущную необходимость под таким углом, — сыграл желваками он.
Плеть не любил так разговаривать. Когда всё видишь, слова излишни. Зачем рассказывать человеку то, что он уже знает? Может, потому Плети и было так просто с Басей, из которого мысли и чувства лились сами — через край.
И всё же этот разговор был нужен. Не Плети и не Мальвину. Просто — нужен.
— Ест’ люди, — медленно ответил Плеть, — которые много говорят о том, что и как они сделают. Многое хотят сделат’. И поэтому не могут. У меня ест’ такая теория: чем бол’ше в человеке желания, тем мен’ше в нём возможности. Их сумма — постоянное число.
— Ваш друг Гныщевич эту теорию опровергает.
— Он особенный, — Плеть не стал давить улыбку. — И вы тоже особенный. Вы очен’ мало хотите и поэтому у вас очен’ многое получается.
— Многое ли? — рывком потемнел Мальвин. — Не знаю. Я работаю. А жужжащее недовольство не работа, недовольным быть легко. Мы ведь все вышли из недовольства, но вышли, а эти, теперешние — остались. Почему? Потому что недовольство не только не работа, но и не поступок. Лишь поступки заслуживают восхищения и лишь работа — уважения, всему остальному попросту нет места. Нигде.
— Может быт’. — Плеть не стал напирать на то, что поймать недовольных Мальвину мешает именно неродное ему желание их поймать; когда такое говорят со стороны, это только вызывает раздражение. — Вы поэтому в тот ден’, когда мы впервые говорили с генералами, так решител’но ушли за Твириным? Потому что он совершил поступок?
— Да. Один он и совершил. Листовки — наши или теперешние — всего-навсего подготавливают почву, но конкретного ничего не дают. Вы задумывались о том, что было бы с Петербергом сейчас, не соверши Твирин свой поступок?
— Нет, — честно ответил Плеть. — Я никогда не думаю о том, что было бы. Я думаю о том, что ест’. И не с Петербергом, а с люд’ми. Я думаю, что всех поразило то, что вы тогда сделали.
— Почему? — искренне удивился Мальвин.
— Потому что Твирин один, а нас много. Мы должны быть бол’ше него. Разве вы сами не чувствуете? Его звали на совещание Революционного Комитета. Звал граф, и я тоже звал. Но он за нами не пошёл, а вы за ним — пошли. И всех это поразило, потому что вы тогда показали то, что остал’ным было неприятно видет’.
— Что?
— Что мы бол’ше него, но всё равно идём за ним.
— Так и должно быть. У него есть то, чего нет у меня. У всех нас нет. По-моему, вывод очевиден.
Нет, Плети вывод очевиден не был. И Мальвин ему очевиден не был. Но он не стал об этом говорить. О том, чего не понимаешь, говорить не следует. Следует прямо спрашивать или не спрашивать.
Плеть решил не спрашивать.
— Если не ошибаюсь, теперь мы с вами направляемся в «Петербержскую ресторацию», — заметил Мальвин голосом человека, не заметившего незаданных вопросов. — Просветите меня, зачем?
— У меня ест’ одно подозрение. Я не знаю, верно ли оно, и не рискую проверят’ в одиночку.
— Я бы предпочёл, чтобы о подозрениях мне сообщали заранее.
Револьвер у Мальвина был всегда — и как остальные умудрялись его не замечать?
— Мне пришла в голову мысл’, что новые листовки тоже инициировал Веня.
Теперь Мальвин всё же остановился — то ли бешеный, то ли оглушённый.
— Вы в своём уме?! — почти закричал он.
— Да. Это не значит, что мой ум всегда прав. — Плеть нахмурился своим мыслям. — Мы с ним похожи. Я тоже знаю, что такое жит’ в рабстве, и я знаю, что такая жизн’ делает с люд’ми. Я знаю таких людей — тех, кому дорог один тол’ко беспорядок. Одни принимают ограничения, другие от них убегают. Трет’и начинают видет’ их везде и везде их ломат’. Веня из трет’их.
— Но… Нет, подождите. Он ведь имеет непосредственное отношение к Революционному Комитету! Он, в конце концов, слишком многим обязан графу, и было бы попросту немыслимо, если бы он… Нет, так не может быть.
— Люди, которых освобождают, не умеют чувствоват’ благодарност’, потому что не умеют чувствоват’ свободу. К ней можно тол’ко прийти самому. Я не требую вашего присутствия. Но мы до сих пор не знаем, как Веня в одиночку напечатал свои первые листовки стол’ быстро. Если вас интересуют подпол’щики, задат’ этот вопрос было бы полезно.
Мальвин напряг руки так, что в щелях между перчатками и обшлагами вздулись вены, и притянул к себе голос разума. Трезво кивнул. Плеть раньше думал, что Вениной природы не видит один только граф; выходит, не только.
Бригадам Драмина не следовало ограничиваться жилыми домами: на площади перед Городским советом горела лишь половина фонарей. Приглашение встретиться Плеть отправил Вене письмом; даже не Вене, а просто в особняк графа. В ответ пришла короткая записка с местом: «Петербержская ресторация» — и временем: сегодняшнее число, восемь вечера.
Разбитое расстрелом наместника стекло заколотили щербато, нарочито неловко, не счищая сохранившихся стекольных когтей. Это памятник революции. Все окна были налиты шампанским внутренним светом, в котором купался дорогой хрусталь и беспечные люди, и только в одном случился расстрел. Теплолюбивые баскские клёны с языкастыми красными листьями заботливо от него отодвинули.
Веня сидел как можно дальше от клёнов и всего живого, как можно ближе к расстрелу. Он был один. Странно; Плеть не сомневался, что Веня придёт с графом, потому что графа ему не жаль.
На плечах у Вени была шубка из бесценного меха жемчужной лисицы, в пальцах — длинный чёрный мундштук. Шапку он положил на стол. Пил воду, ел какую-то распаренную крупу. Цой Ночка, строго следивший за формой бойцов для ринга, всегда смеялся над диетами — говорил, что тело само вберёт в себя то, что ему нужно, а от остального избавится.
Веня не смеялся. Он растягивал губы в вежливой и чарующей улыбке, но шампанские его глаза оставались злыми, а наброшенная на плечи шубка не скрывала ошейника.
Мальвин спешил. Извинившись не к месту за приглашение, он расспросил про листовки. Очень просто, ответил Веня. Я использовал наборщика в одной из типографий в Людском, и тот дал мне копию ключа. Через неделю, когда хоть сколько-то подзабылось, пришёл туда ночью и размножил отпечатанные на машинке бумаги.
Записав адрес типографии (имени помощника Веня не знал), Мальвин, покосившись на Плеть, поднялся уходить. Плеть не стал его задерживать. Было ясно, что его не стоит задерживать.
Веня выверенным движением вставил в мундштук очередную папиросу.
— А вам что от меня нужно? — насмешливо спросил он, и в этой насмешке было столько уверенности, что Плеть смутился. Ему померещилось, что Веня уже знает тему беседы.
Это иллюзия, поправился Плеть. Веня посвятил всего себя иллюзиям; иллюзия знания не может быть самой сложной.
— С тех пор вы бол’ше не были в типографии?
— Нет. Зачем мне? — Веня презрительно нахмурился, но потом на его лицо сбоку снова всползла усмешка. — Если вы хотите мне что-то сказать, говорите прямо.
— Хорошо. — Плеть ничего себе не заказывал, хотя соседние белоснежные скатерти «Петербержской ресторации» не пустовали, а белоснежные официанты ловили его взгляд. — Я думаю, что новые, контрреволюционные листовки могли напечатат’ вы же.
Веня распахнул глаза — один, тот, что виден был за волосами — и срывающимся голосом рассмеялся.
— Думаете, с одного раза происходит привыкание?