Выделав Метелина по полной, Гришевич наступил ему каблуком на ладонь и лукаво спросил:

«Ну что, достаточно убедительный урок? Или повторить?»

«Всё равно не убьёшь. Побоишься».

Любой общинный учитель объяснил бы, что злиться в драке — последнее дело, но тут Гришевич заветы попрал — у него аж пеленой всё заволокло. На такую наглость он ответил каблуком по ладони, а потом шпорой по рёбрам, а потом просто по лицу, и ещё разок, и ещё. Плеть его не останавливал — ждал, пока само выкипит, — но в тот самый момент, когда Гришевич всё-таки чуть не потерял равновесие, присел над Метелиным и ласково предложил:

«Не стоит. Он не уб’ёт, а я не побоюс’».

Это было, конечно, неправдой, но Плеть умел при необходимости по-общинному выворачивать предрассудки в свою пользу. Графьё, кажется, сразу поверило, что таврам закон не писан.

Тот, что из Городского совета, может, и не писан, но есть ведь и свой закон, общинный. И когда Гришевич кое-как выцарапал Плети право ходить в Академию хотя бы вольнослушателем, ему всё прямо и просто объяснили.

Отозвать из города обратно в общину — дело несложное. И отзовут, чуть что не понравится. А убийство кого угодно, тем паче целого графа, не понравится наверняка. Да и много чего другого не понравится, так что не балуйте, детишки, раз уж мы с вами так расщедрились.

Стоило Гришевичу об этом подумать, как у него у самого заныли рёбра — тут-то он и заметил, что Метелин успел неплохо по нему проехаться. Лучше ожиданий. И глядеть, несмотря на зацветающие синяки, продолжал прямо.

«Я многое умею, — проговорил Метелин. — Стреляю хорошо, в седле держусь. С рукопашной хуже. Практики нет».

Гришевич продолжил недоумевать. Им по брусчатке возят, а он в компанию набивается? В Академии Гришевич успел обнаружить много разных форм нехватки самоуважения, но эта была новой.

У графья через всю грудь шёл глубокий след от шпоры, графьё задыхалось, но губы поджимало упорно.

Гришевич такое видел. Там, где есть Пакт о неагрессии, есть и сладость регулярного нарушения. В Порту, на подпольных боях, куда выкидывали огромные деньги местные и заезжие богачи, такое вот — как в упрямом взгляде Метелина — ценили во много грифончиков.

«Какая тебе практика? Неагрессия! — буркнул Гришевич, но потом зачем-то протянул графью руку. — А впрочем, la pratique rend parfait. Хочешь драться — дерись».

С тех пор Метелин к ним и примкнул.

Гришевич так и не сумел разобраться, зачем ему это нужно. И не потому, entre autres, что не задавался вопросом — невозможно доверять человеку, которого не понимаешь. От графья имелась определённая польза, и не одного лишь психологического свойства (в том смысле, что пред титулом многие трепетали безо всяких кулаков). Кулаками своими он махал пока без особенного толку, но была в нём отчаянность — желание буянить, как у самых пропащих портовых, а от такой отчаянности и люди посерьёзней зачастую предпочтут шарахнуться и откупиться. О своей графской жизни Метелин не распространялся, Гришевича слушался; денег не предлагал, но и себе доли не требовал. Пожалуй, по-своему Гришевич его даже уважал — как раз за отчаянность, упрямство и за то, что не носился со своей родословной, не боялся позорить фамилию и, кажется, не боялся и самого Гришевича.

Вне общины повиновение не из страха оказалось непривычным и лестным.

Собрав дневную подать, Гришевич, Плеть и Метелин вышагивали в сторону «Уголий». Сам Гришевич пьянку не переносил на дух — только мозги себе пудрить, а толку никакого. Но графьё надраться любило, да и Плеть иногда прикладывался, так что он не спорил. И потом, в кабаках задор и вечный праздник, девки красивые пиво разносят. И послушать сыщется, и поговорить. Да и можно ли вообще прожить жизнь так, чтобы ни в один кабак ни разу не заглянуть? На нежелание Гришевича заказывать себе алкоголь владельцы постоянно смотрели с иронией, но и с облегчением: из-за роста и общей мелкотравчатости выглядел он наверняка младше своих лет. Не то что двухметровый тавр или аристократ, которому не откажешь, а то ещё выкупит твоё заведение да сожжёт к лешему.

А Метелин и на промежуточный этап не станет тратиться.

Поэтому, добравшись до «Уголий» — кабака злачного, недорогого, но уже на самой границе Людского района, а потому приличного, — Гришевич уселся на лавку, купил себе газовой воды и приготовился отдыхать.

Отдыха не случилось.

Молча опрокинув в себя кружку пива и треснув ей о стол так, что тот чуть не проломился, Метелин уставился на Гришевича своим прямым — даже злобным — взглядом.

— Недостаточно, — не слишком внятно брякнул он.

— Чего? — поднял брови Гришевич.

— Недостаточно, — повторил Метелин и немедленно перешёл к уже заготовленной водке; помолчав, изрёк: — Скажи, брат, тебе студентов на деньги обирать не тесно?

Брови Гришевича от этого уползли совсем уж далеко.

— Во-первых, курочка по зёрнышку, grain à grain. Во-вторых, какой я тебе брат!

Как ни странно, Метелин таким ответом вроде как удовлетворился; напиться он ещё не успел (никто не напивается так быстро), но его уже тянуло на глубокомысленные разговоры.

— Знаешь, брат, что в жизни самое страшное? Самое страшное — это когда всё можно.

— Нет, — неожиданно подал голос Плеть. — Страшно, когда ничего нельзя.

— Да это одно и то же, — нетерпеливо мотнул головой Метелин. — Главное — что границы нет, рамок нет. Либо ты в клетке, и ничего кроме клетки, либо вообще ничего — пустота. И не на что опереться.

— По-моему, у тебя просто зажратые представления о жизни, — хмыкнул Гришевич. — Совсем одурел от безнаказанности? Префекту про тебя сообщить?

— Нет, — качнул папиросой Метелин, — недостаточно. Всё — недостаточно. Вот скажи, чего тебе от жизни надо?

— Выбиться в люди.

— В люди… А что там, в людях?

— А всё, — улыбнулся Гришевич. — Деньги. Слава. Девки. Возможность не просто сгинуть во тьму, а оставить после себя, tu entends, след.

— След… — Метелин смотрел в сторону. — Вот знаешь, аристократам полагается непременно заводить наследников — ты вслушайся в слово! Рождаемость у нас, у росов-то, нынче сам понимаешь какая, получается сплошь волокита и нервы. А сына произвести надо, потому что иначе не будет следа. И выходит, что тебя как бы и нет, потому что ты сам — так, промежуточное звено между отцом и сыном. Служение фамилии, — графьё посмотрело на Гришевича с тоской, — хотя что ты знаешь о служении.

— Уж побольше твоего, — отрезал тот.

Это у графья спрашивать надо, что он о служении знает. Не далее как пару недель тому назад Метелин в щепки разнёс всю мебель в одном кабаке — в другом, не в «Угольях». И никто ему ничего не сказал — вроде бы и рассчитаться не потребовали, а если потребовали, то папашу, а не самого Метелина. В Городской совет, по крайней мере, не жаловались. Нет, Гришевичу хватало трезвости догадаться, что не всякому аристократу жизнь сладка и что он, может, предпочёл бы крушению лавок и столов другие прелести — у кого что болит, тот о том и плачется. Но ведь надо же мыслить шире, надо же видеть, что каждому что-то даётся, а что-то и отнимается, и если тебе досталось от природы право безнаказанно крушить мебель, то и пользуйся им с умом!

— Ты своего отца любишь? — спросил вдруг Плеть. Гришевич на него обернулся, но грубое таврское лицо осталось совершенно бесстрастным. А вот Метелина аж всего перекосило, будто ему не вопрос человеческий задали, а опять шпорами по рёбрам проехались. Даже будто б хуже, чем шпорами.

— Что за хамский интерес, — огрызнулся он.

— Любишь или нет, а можешь выбират’. Это важно. И хорошо.

— Вот именно, всё можно!

— А община знаешь как живёт? — Плеть меланхолично глотнул пива, а Метелин помотал головой. — Как меня зовут?

— Зубр Плеть.

— Нет, — ответил Плеть. — Что это, по-твоему, за имя такое — «Зубр»? Это животное. А имя у меня — общинное. Грозное, для устрашения. Настоящего я и не слышал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: