Я молчал, но от огорчения жестоко поносил себя: «Так мне и надо! Поделом! Не лезь не в свое дело. Подумаешь — книжечку состряпал, да и ту наполовину чужими руками… Серьезным делом занимался бы — ты же инженер!»
Но Корней Иванович уже смягчился. Стал давать советы: как выходить к публике, как держаться в зале. «А главное, — учил он, — лучше не читать, а рассказывать. Прочитал текст заранее и тут же забудь его. Тогда и получится натурально. И не робеть. Публика верит только смелому». Что-то еще говорил Корней Иванович, все добрея и добрея. Но вернул мне веру в себя лишь Маршак. И не словом, а дружеской улыбкой, с которой он наконец повернулся ко мне…
Вечерний чаек, устроенный комиссаром в уютной обстановке, выпит. Чирок пошел к себе, легли спать.
А через два-три дня в часы напряженных занятий комиссар берет меня под руку и предлагает прогуляться по саду.
Я заподозрил недоброе:
— Что это вдруг?
Оказалось, в батальоне переполох. Никто из ополченцев еще не знал, что я писатель. Видели во мне военного, щеголяющего выправкой, требующего от каждого дисциплины и осанки… И вдруг разочарование: «Да это же не командир! Писатель, да еще детский. Их корреспондентами назначают в армию. По ошибке он у нас…» Встревоженные люди кинулись к комиссару: мы и сами, мол, не «браво солдатушки», а с этаким командиром только голову сложить…
Если бывает, что человек от возмущения и обиды готов головой об стенку, то я был близок к такому состоянию…
— К черту все, к черту! Сейчас же пойду к генералу. Не уважит — в штаб фронта пробьюсь, пусть в самом деле ставят корреспондентом!
Владимир Васильевич схватил меня за руку и пытался шутить: «Вяжите его, вяжите!..»
Я вырвался.
— Что я теперь, ты понимаешь? Строил, строил мне авторитет, а где он?.. Честь имею представиться: оплеванный капитанишко!
И вдруг догадываюсь: Чирка работа! Послушал мой рассказ за чаепитием, да и оболгал меня перед ополченцами: мол, никакой наш капитан не сапер…
Прошлись по саду. После долгого молчания комиссар спросил:
— Что намерен предпринять?
Я задумался: смешно и глупо сводить счеты с человеком недостойного поведения. Иначе сказать — равняться с ним. И я ответил комиссару так:
— Полезен Чирок батальону? Полезен, но и на недостатки его не следует закрывать глаза. Словом, пусть работает, а там видно будет.
Владимир Васильевич заулыбался, с жаром пожал мне руку:
— Правильно, командир! Уважаю твое решение.
— Командир? — возразил я. — Нет, я уже не командир батальона. На растоптанный авторитет заплаты не поставишь. Отношения с ополченцами испорчены. Остается одно: переведусь к кадровым саперам…
— Нет, погоди, — гневно возразил комиссар. — Для игры самолюбий не время и не место. Мы в обороне страны! Кроме того… — И губы его дрогнули. — Мы ведь с тобой друзья…
— Верь, — поспешил сказать я, — нашу дружбу ценю и не удеру втихомолку.
Затем Осипов поспешил в класс на занятия, а я заперся в нашей общей комнате. Обиделся я на людей.
Я взял с полки том Дюма — захотелось присоединиться к веселым и справедливым мушкетерам. Сижу читаю, между тем ухо караулит — что за дверью?.. Вот в тишину коридора ворвался шум голосов, топот. Это перемена… Опять тишина — занятия в классах возобновились… А в дверь ни стука. Никому больше ко мне и дел нет…
Вечером опять вышли с комиссаром в сад. Устроились в павильоне Росси, над зеркалом едва струящейся здесь Мойки. Владимир Васильевич заговорил сухо, официально. Оказывается, он успел побывать и в политотделе дивизии, и у генерала и заручился обещанием, что из батальона меня не выпустят.
Я вспылил:
— Это не по-товарищески! Заглазно решать судьбу человека — да как ты, комиссар, пошел на это?
— Не огорчайся… — Комиссар улыбнулся и тронул меня плечом. — Еще спасибо скажешь. Знаешь, что мне посоветовали в штабе дивизии: ты сделаешь батальону доклад…
— Еще чего!
— Капитан! — рассердился Осипов. — Способен ты наконец набраться терпения и выслушать меня?
— Хорошо, — уступил я. — Но что это еще за доклад? О чем?
— О себе, — сказал комиссар. — О своей жизни. Чтобы люди не сомневались, что умеешь воевать.
Слушал я комиссара рассеянно, не очень-то веря в успех его затеи. Обнаружил, что с балкона над водой в глубь павильона ведут семь ступеней. «Почему именно семь? — заинтересовался я. — Семь слоников расставляют на трюмо или этажерках; семь чудес света…»
— А знаешь, Владимир Васильевич, — обернулся я к комиссару, — архитектор Карло Росси был суеверным. Не веришь? Пересчитай ступени.
Осипов поморщился:
— Не балагань, капитан, мы здесь — не ступени считать.
Не хотелось мне больше сердить хорошего человека, и я обнял Владимира Васильевича. Глянул вперед, а на Марсовом поле — слон. В сумерках фигура животного расплывчата. Или мне померещилось? Массивное тело движется…
Спрашиваю комиссара:
— Видишь слона?
— Вижу, — говорит. — Только это не слон. Это аэростат воздушного заграждения.
— Вот так сюрприз!.. — только и нашелся я вымолвить. Не вязалось в мыслях: небо Ленинграда уже доступно для врага!
— Гляди, вон еще один, — показал комиссар. — И вон, и вон…
В самом деле — над городом тут и там всплывали неуклюжие мешки на привязи. На чистом, светлом от смены зорь небе будто тифозная сыпь выпадала. Я пришел в смятение, а комиссар между тем говорит:
— Пока ты, самоустранившись от жизни батальона, почитывал своего Дюма, поступил приказ: сформировать из саперов-ополченцев маршевую роту, вооружить, снабдить инструментом и с трехдневным пайком — на Варшавский вокзал.
— Что? — поразился я. — Что такое?.. Но ведь саперы еще не готовы…
А комиссар:
— Недоученные, но большинство из четырехсот сами вызвались ехать. С энтузиазмом, — добавил комиссар веско.
— Четыреста… — Цифра меня ошеломила: от живого тела батальона отрублена почти половина. — Куда же они, скажи, эти сотни неумелых?
— В помощь саперным частям. Под Лугу.
— Ну, это недалеко, сто километров. — И я уже готов был успокоиться. — Какие-нибудь резервные постройки… В сущности, это даже на пользу ополченцам. Наживут трудовые мозоли и вернутся завершать учебу.
— Не вернутся, — сказал комиссар. — Под Лугой уже отстреливались от фашистских мотоциклистов. В штабе дивизии сведения о подходе крупных сил врага. Приказано остановить фашистов на рубеже реки Луги, не подпустить к Ленинграду.
Я не сразу опомнился. Враг у ворот!.. С чувством жгучего стыда и уже не помня обид, я поспешил возвратиться к своим командирским обязанностям.
Однако доклад о себе — я уже сам почувствовал — необходим. Замаранная репутация — это грязь, и пока ее с себя не смоешь — ты не командир.
Собрались в единственном в особняке просторном помещении — на четвертом этаже.
Здесь и артисты выступали перед ополченцами, и заведенный комиссаром духовой оркестр, терзая слух, устраивал сыгровки, и бильярд стоял — короче, здесь был батальонный клуб. Оставшиеся в батальоне шестьсот человек, стоя, в солдатской тесноте, но кое-как уместились все.
Налил я себе из графина, как заправский докладчик, промочил горло — а мысли мои не слаживаются, разбегаются, вынуждают медлить. Даже зал будто изменился…
К ополченцам, как к кровному своему детищу, ленинградцы относились с душевной теплотой. Особенно баловали нас вниманием артисты многочисленных в городе театров. Ярким зрелищем запомнились мне танцы балетной пары Вечеслова — Чабукиани. Каждое движение — совершеннейший, доставляющий миг наслаждения графический рисунок. Что ни поза — скульптура, что ни прыжок — полет птицы, и весь танец — поэзия песни человеческого тела…
Довелось мне и самому протанцевать с Вечесловой — здесь же, в нашем клубе. После концерта пригласил Татьяну Михайловну на тур вальса. Вальсером я считал себя записным. Еще в младенчестве, приучаемый матерью ходить, по ее веселой, озорной указке выделывал ножками танцевальные па. Беру красивую грациозную Вечеслову за талию, с мыслью щегольнуть перед нею как танцор. И о ужас… Балерина у меня в руках, танцуем, а я ее не чувствую. И — теряю устойчивость… Вальс, как-никак, сложение пары сил. Обычно дама, которую крутишь вокруг себя, обнаруживает вес, и нередко весьма ощутимый. Преодолеваешь этот вес — оттого и устойчивость в вальсе. А Вечеслова порхала. Это было прелестно, но чувствовал я себя как ошпаренный рак… Татьяна Михайловна уловила мои страдания, взяла меня под руку и, развлекая, посвятила в секрет видимой легкости балетного танца: балерина мало того что танцует сама — она стремится всячески облегчить мышечные усилия партнера. А тому, если это балетный танцор, только этого и надобно…