Она всегда увлекалась, и теперь увлеклась так, что даже забыла замечать, как на нее поглядывает Кузнецов. Он только заканчивал вчерашнее, у него уже все получилось, подтянулось, стало на свои места, и он больше глядел на понравившуюся ему девочку. Мелькала Настина быстрая тонкая рука с мастихином, проступил на щеках слабый румянец, какой бывает у бледных от природы. Одна светлая прядь выбилась и падала на лоб и щеку. Настя смешно от нее отдувалась, отбрасывала назад испачканной рукой, так что скоро на лбу появилась длинная, косая зеленая черта, а на скуле другая, белилами. Эта раскраска придавала ее лицу страстное выражение.
“Славная девочка”, – решил Кузнецов. Он любил неожиданные встречи, разнообразно прелестных женщин и быстрые, без надрыва, романы. Тогда он чувствовал себя молодым, сильным, прекрасным, всемогущим, и все было хорошо. Вот как теперь: постановка удалась, занавеска от ветерка мирно дышит, надуваясь – и он тоже так дышит, полный сил.
– Хватит, – сказал он, ткнув кисть в тряпку, – Инна, детка, все пока. Что там за шум, а? Не моторка? Наверное, Покатаев приехал, как же без него!
Инна накинула халатик, ушла, хлопая тапочками. Егор прыгал по лестнице встречать нового гостя. Кузнецов этого никогда не делал, так что Семенов оказался исключением, и то сделанным из-под палки. Семенов, сидевший, тихо, как мышка, на табуретке, тоже осторожно встал. Выходя, он почему-то взял книжку, которую оставила Инна, и прочитал заглавие: Монтень. “Опыты”.
– Кисти поболтайте в солярке – и на речку, с мыльцем, – проинструктировал Кузнецов. Настя сунула свои кисти Валерику, и тот нехотя побрел к Удейке. Она осталась вдвоем с Кузнецовым... “Ну вот теперь, – решила Настя, – теперь нечего зевать”. Она взяла свой этюд и быстро начала:
– Игорь Сергеевич, посмотрите, что у меня получилось. Пожалуйста. Я и не мечтала, что удастся с вами поговорить.
Кузнецов прислонил ее холст к ножке мольберта, глянул. Что же, по цвету красиво, довольно точно, гармонично. Скомпоновано неважно, рисунок бездумный. Способная, горячая, амбициозная девица.
– Девочка, это недурно. Недурно. Я и не ожидал. Вполне. Красиво, красиво! Только, детка, рисовать все-таки надо. Голень бессмысленно длинная. А голова как посажена? Зачем ты торопилась? Компоновать не мешает. Впрочем, для учебной работы сойдет. Но такую красоту-то превращать в стандартный этюдик не жалко, а?
Настя застыла. Ей самой еще минуту назад так нравилось то, что она сделала, а оказывается, совсем не то! И главное, он прав, сейчас и она ясно видит все эти огрехи. Так стыдно.
Кузнецов, заметив ее конфуз, даже начал успокаивать:
– Ну что ты, что ты! Сразу увяла. Я же говорю, что красиво. Рисовать и зайца можно выучить, а глаз на цвет – это все. Да и можно в конце концов чем-нибудь без рисунка заняться. Теперь вы без многого ловко обходитесь... Ну вот, опять обиделась. Ведь это я хвалю!
Он подошел совсем близко, так что Настя чувствовала, как от его горячего дыхания чуть шевелятся волоски у нее на макушке. Потом взял за руку. Ее рука дрогнула, но осталась. Он сжал тонкие, детские косточки. «Она вся такая», – подумалось ему, и он снова ощутил себя молодым и всемогущим.
– Ты выставлялась?
– Нет еще. Только на студенческих.
– По-моему, тебе пора.
– Где? – она презрительно сморщилась. – Меня приглашала Мысковская в свою “Новую эру”, но там полно самодеятельности, вы же знаете ее уровень.
Она уже смело тряхнула головой, хлестнув его по губам светлыми прядями.
– Вот если бы в “А.Н. коллекцию”! Единственная приличная галерея. Вы ведь там самый любимый. Просто представьте меня, порекомендуйте. Хотя бы Элле...
“Знает все”, – оценил Кузнецов, придвинулся еще ближе и положил руку на жесткое джинсовое бедро. Снова она дернулась и замерла. “Ну, ну”, – мысленно подбодрил ее Кузнецов, а вслух сказал:
– Я подумаю, как это получше сделать. Ты думаешь, там блат один проходит? Ладно, покажешься, может, возьмут. Впрочем, если я попрошу – куда они денутся!
Настино плечико благодарно ткнулось ему в грудь. “Устраивается девочка, ой, устраивается”, – подумал Кузнецов, уже прижимая ее к себе, держась уже не за бесчувственные джинсы, а повыше – там, где рубашка, где нежные, скользкие под тонкой кожей ребра. Она натянулась стрункой, но терпела и быстро говорила:
– Спасибо, Игорь Сергеевич. Я все свое вам принесу. Чтобы выбрать... И потом, кажется, вы в Германию выставку собираете? Мне Елпидин говорил. Что-то вроде “Кузнецов и друзья”? Я, конечно, в друзья не набиваюсь, но хотя б одну работку взять можно? Хотя б одну только?
– Отчего нет? Напиши только что-нибудь позабористее. У меня сейчас натюрморт стоит ночной, со свечой и зеркалами, очень забавный. Цвета почти нет, все тонкости в тоне, в огне. Часов в одиннадцать – лады?
– Я приду, – она поерзала в его руках, но освободиться не решилась. – Мне, собственно, институтские постановки давно надоели. Задачи убогие. А вы так ставите! Вот это, с сиренью, я никогда ничего подобного не видела.
После комплимента она нашла возможным вернуться-таки к заветной теме
– Вы только точно назначьте, когда для Германии приносить. Надо ведь в каталог успеть!
Его большая рука, двинувшись выше ребер, спокойно обхватила и сжала ее грудь. Настя замерла на минуту, потом одним, ближним локтем пихнула его в большой твердый живот, а другой рукой оторвала толстые горячие пальцы от своей груди. Даже не сразу вспомнила, где дверь, пометалась и выскочила на лестницу.
– Свечу писать приходи, – крикнул ей вслед Кузнецов.
– Нет!
– Нет да! – сказал он уже себе. – Устраивается, устраивается! Не без способностей. Фанаберии и самомнения не по чину. В Германию вот хочется впереться. А очень хорошенькая!
Ему казалось, что он видит всю ее, с претензиями и планами, до дна, как знает анатомически – где какая – все косточки ее тонкого тела. “Быстрая какая птичка. Груди, считай, нет. Вот какую птичку я словил. Придет, придет, и именно в одиннадцать ноль-ноль”.
7. Исторический аспект. Настя
Настя была некрасивым ребенком. Малокровная, болезненная, неулыбчивая – квёлый воробышек. “Бледная поганочка”, – вздыхала мать и с завистью заглядывалась на чужих румяных бутузов. Как все много болевшие дети, Настя была избалованна и упряма, но не взбалмошно, а тихим упрямством умного ребенка. Она рано поняла, что умна, и уже в шесть лет знала, что умнее родителей.
Отец ее был военным. Она смутно помнила военные городки, по которым они кочевали, и больницы, в которых она непременно оказывалась (“снова воспаление легких!”). Впрочем, были какие-то туманы где-то на Дальнем Востоке, там же полутемная кухня, где мать разделывала громадных рыбин, и трехлитровые банки с красной икрой, которой ее пичкали, и которую она еще с тех пор терпеть не могла. К конце концов Порублевы осели в Нетске. Отец преподавал в военно-пожарном училище. Он был тих и спокоен, зато мать, обретя постоянное пристанище, сделалась деятельной и неугомонной. Она постоянно хотела что-нибудь изменить, вокруг нее вечно несся суматошный вихрь. Мелькали новые шторы, сдирался и клеился кафель, сдвигалась, продавалась и откуда-то появлялась мебель. В квартире всегда топтались, стучали, скрежетали, повизгивали дрелями какие-то «бригады». И сама мать то и дело преображалась, крася и кроя прически. Настя помнила ее и брюнеткой воронова крыла, и абрикосово-рыжей, и платиновой блондинкой, и все это с разной степенью мелкости беса химической завивки. Нарядов также менялась пропасть, но преобладали любимые цвета – пронзительно-розовый и жгуче-голубой.
Умненькая, бледная, тихая Настя слишком рано разглядела и ограниченность отца, и безвкусную суету матери, и их вечную боязнь ее, Настиных, болезней, и их рабское обожание. Раз именно ее желания были законом, она посчитала себя в семье старшей; как тут было не сделаться королевой!