Доброта Люсии распространялась на весь мир – на прокаженных, на калечных, раненных зверей, погибших солдат, голодающих после неурожая крестьян. На всех, кроме меня.
Я ненавидел жену до помутнения рассудка. Такой безнадежностью овражилась пропасть между нами, то иллюзорная, то смертельно глубокая. Если я завтра проснусь удобным и приятным, Люсия, знай, что я все равно тебя ненавижу. Затоптанные до свадьбы недостатки вылились порчельным пятном. За все тебя я презираю, моя госпожа. Твою несамостоятельность, врожденное пренебрежение чувством красоты и стиля, готовность несмотря ни на что отстаивать любой принцип, только бы он шел вразрез с моим. Твое упорство возносить любую мелочь, лишь бы та досаждала мне.
***
На собрание цеха пришел сам прево вместе с городскими советниками и вручил мне разрешение на сооружение Собора.
Они сказали «да».
Они позволили мне.
Присяжные и мастера сняли шапки, захлопали. Отныне и до веку мы обеспечены работой.
Размышляя над тем, кому я все-таки обязан был свалившимся подарком, увидел своего благодетеля в дальнем ряду. Это был учитель греческого.
- Господин архитектор, - Флоран учтиво поклонился, – вы так торопились в последний раз, что забыли свою шляпу.
- Флоран, спасибо… - я смял в руках головной убор, уставившись под ноги. – Я теперь навеки твой должник.
- Вообще-то не настолько. Твоя жена подкупила меня недавно. Чтобы я поворковал с прево, а тот еще с кем… Чтобы камень давил на соседний камень и вся сила дошла до короля. Строй свой собор, аквитанский принц. Строй, и не теряй время.
Итак, все на деле помощники оказывались самыми грязными и развращенными людьми. Флоран с крученым набок клоком шаперона, ниспадающим до самого плеча, расшитым золотыми перьями. И… кто же был до него? Богохульник Эд Келли, проклятый колдун, сведший меня с первыми мастерами.
Перед великим погружением, перед прыжком в воду, хотелось сделать финальный вздох и как следует запастись воздухом. На следующее же утро повелел конюху седлать лошадей и, издергавшись: «отстань!» (хотел еще какое-то время разыгрывать обиженного) на расспросы Люсии, поскакал в Грабен.
***
- Настоятель?
- Отдыхает у себя, - привратник (новенький, усталый и обезображенный ожогами) указал на последний этаж.
Я побежал по узкому винту наверх, как раньше, восторженным подростком сигая через две ступеньки лестниц, хватаясь за выступы, за крюки, за углы, к келье аббата, как когда-то давно влетал в покои Хорхе, притаскивая ему ягоды и кувшины с водой, аккуратно переписанные тексты или яркие иллюстрации.
Настоятель обитал в старой комнате. Пожив в Городе, начинаешь соображать по-людски. Вот уж кому бы подошло их липкое «красавчик», так это Эдварду. Чуть более загорелый и веснушчатый, чем десять лет назад, карие глаза впали глубже, края губ сползли вниз. Его солнечные локоны по ободу тонзуры, намеренно перекинутые вперед к лицу, уже начали выбеливаться сединой. Он хотел нравиться женщинам. Хотел подчинять себе предметы магией. Не вставая со скамьи, он встретил меня своей извечной заговорщицкой улыбкой.
- Почему ты не отвечал на письма?
- Ты стал большим человеком, Ансельм, – Эдвард пропустил вопрос мимо ушей, которых у него не было.
- Почему ты не писал мне?
Он продолжал молчать. Это выводило из себя.
- Ваше Преподобие позволит войти? – я трижды стукнул ногой в открытую дверь.
Аббат прыснул со смеху:
- А почему ты, Ансельм, так до сих пор привязан ко мне и к этому треклятому монастырю?
- Здесь все напоминает мне детство… Ты и Хорхе, и я, когда еще был ребенком…
- Но ты не ребенок, - оборвал он.
- Тем не менее. Своих родителей ведь я не знаю.
Эдвард вздохнул.
- Может, оно и к лучшему. Мои вот заперли меня на это поприще ради собственного честолюбия. Хотелось им иметь сыночка – ученого монашенка.
Я не собирался здесь ночевать и засветло надеялся найти постоялый двор где-нибудь внизу, в Грабене. Поэтому, раскинув руки пошире, жестом пригласил его подойти.
Он обнял меня, и триста тысяч сновидений вдруг стали явью. Смерти нет, мы похоронили отца, не поцарапайся перед рассветом, пробираясь сквозь заросли черемухи. Рыхлая солома его волос, когда-то ослепительно блестящих, и продолговатые шрамы вдоль уродливых ушных отверстий, мы играли, и он толкнул меня в колючки, прищемил палец дубовой дверью, смеялся над моими скульптурами, он не был мне близок, но всегда шатался рядом со своими паршивыми делишками, во всем соглашался с Хорхе и поддакивал, когда было нужно, он грел свое место.
- Спасибо тебе, Эдвард Келли.
- За что?
- За то, что в нужное время наставил на путь истинный.
Эдвард c деланной скромностью проигнорировал слова благодарности.
- Если выгорит, Ансельм, воздвигнешь свой собор, то прославишь и наше аббатство.
- Ты веришь в меня?
- Нет.
- Тогда почему позволил мне уйти из монастыря?
- В тебя-монаха я верил еще меньше.
Самую важную тему я затронул в конце.
- Кому ты молишься, Эд, кого ты призываешь? Демонов, ангелов?
Он сразу понурился, перехватив мой взгляд, остановившийся на его книжной полке с гримуарами и сборниками рецептов деревенского колдовства, которые он теперь не считал необходимым даже прятать. Внезапно карие глаза сверкнули на меня наглыми цыганскими глазками Люкс.
- Ангелов? – усмехнулся Эдвард, на этот раз уж вовсе горько и обреченно. – Да, именно их. Ангелов Западного Окна.
***
Пустил коня рысью. С дерева взметнулась в небо стая птиц. Дорога, поле, собор – в любом пространстве изначально заложено стремление уйти от всего земного. Мой фундамент, мой жесткий суровый фундамент – крест, крест тяжелых страданий, крест, пригвожденный к земле, к кресту пригвожден Спаситель, уход к квадрату, к прочному, к суровому, ad quadratum, к кресту – из такой тяжести я и произрастаю стрелой.
Все – к квадрату! Четыре стороны света, четыре времени года, четыре фазы луны, четыре буквы в слове АДАМ. Нравственно закаленный человек всегда четырехугольный, совершенный! Законом квадрата любая фигура впишется в пространство портальной колонны или полукруга тимпана и превратится – как я! – в совершенство.
Гляди, как они боятся. Я могу горбиться, как под Сатурном, под неподъемным гранитом. Кажусь хлипким, тонкой спицей на большом ветру, но опоры мои крепки, ох как крепки мои корни. В спину смотрят гора и бенедиктинский монастырь на ней, а они сложены из таких массивных камней, что там уж точно не оторвешься, не взлетишь.
Везде и всюду оправдываться за такие, в сущности, мелочи. За нежелание есть, за нежелание плодиться и размножаться, за нежелание носить колпак почетного гражданина на высоком посту, за огромные вместилища бездонной памяти, за семейную неуступчивость, за подавляемую ветреность, за то, что намеренно не навестил Хорхе засветло, за уход из аббатства, за приход в Город, за ни вашим ни нашим, ни рыба ни мясо, ни кожи ни рожи, за свою неуемную гордыню, за неверие в Бога.
«Люкс.
Мне не с кем поделиться больше, поэтому послал гонца из Грабена к тебе – о, прости, я становлюсь зависим от нашей переписки! О, я так давно мечтал об этом! Еще в детстве, мы с Хорхе, нашим аббатом, ставили шкатулочку в сад, и писали друг другу псалмы и отрывки из житий.
Я был там сейчас, Люкс, и видел знакомого – он напомнил тебя – то был приор, ныне настоятель монастыря. Когда-то мы с ним грозовой ночью высовывались на мокрые склоны горы, впервые, по крайней мере, в моем случае, опорожнив три чаши вина из погреба, пока Хорхе спал, и перекрикивали друг друга: «Что сие?» - «Гнев Божий!» - «Нет! Сие есть жизнь!»
А теперь он не хочет меня знать. Супруга давно не любит меня, ее обидные слова и поступки я никак не могу забыть. От времени, проведенного с братией, ничего не осталось. Цеховые тоже не особо жалуют, хоть и остерегаются нападать открыто. Поэтому одного прошу – пиши мне, больше ничего не нужно, и постарайся не возненавидеть меня за эту словесную навязчивость.»