Агнесса была хорошо воспитана, владела манерами. Пока все трудяги богатели, умники учились трудиться. Лить стекло, лить воду в грязные рубахи. Когда я спросил, сколько ей лет, не поверил, ведь уже дважды могла выйти замуж, а она лишь каялась: «Да, сеньор, я приложу старания и устрою свою судьбу». Да, мой сеньор, да, да, конечно и всегда да. Не скалилась до зубов, не напрашивалась на комплименты, не навязывала себя.
Я покупал Агнессе ленты, гребни, перчатки, броши, отрезы шелков, граненые рубины, жемчуга из-под морей, дорогие меха. И цветы, и флероны-крестоцветы, выраставшие на фасаде, я ей посвящал. Подарки передавал через Люкс, все еще дувшуюся на меня, но исполнявшую просьбы за щедрый кусок медового пирога и мое «почти любовника» объятие. Нечестно было использовать ее и играть на ее посредственности, но иначе поступить не мог.
Добела раскаленный железный, я расхрабрился назначить Агнессе свидание.
Мы встретились на опушке леса, за изгибом реки. Вдвоем, в этой духоте невысказанного, в хрупкости и неподъемной тяжести.
- Я давно должен сказать, что люблю вас.
Наверное, мы задумывались как нежные, а жизнь распоряжалась иначе: у меня и Агнессы были одинаковые по структуре руки, одинаково белые, но шероховатые на ощупь. Мел, песок, каменные частички, забившиеся под моими ногтями, всегда срезал их как можно короче, но стройки стесывали пальцы; ее были такими же, чистотой выстиранные, выцеженные, тонкокожая ткань, белые лилейные лепестки.
Не трогай меня, небесная невеста, иначе сие мгновение расплещусь прорванной плотиной нежности, запрудой миндального молока любви; не прикасайся ко мне.
- Чего вы боитесь?
- Греха.
- Так уходите.
- Не могу, - я перехожу на шепот.
Тысяча плетей ударяют под колени. Агнесса расшнуровывает мою камизу, та еле держится на плече, истыканном мастерским ножом.
- Что вы с собой сделали? – по ее лицу вдруг пробегает тень отвращения.
- Заставлял себя перестать о вас думать, – я фиглярски пинаю корягу. – Все провалено! Я люблю вас, Агнесса, люблю вас до судорог!
Жужжание пчел, пение птиц в ветвях, в нашем внезапном безмолвии, в прерванном вдохе. Цветок страсти одерживает верх над цветком непорочности, опрокидываются чаны красильщиков в их лачугах вниз по реке, нас заливает багрянец смущения.
- Меня никто не любит, - горько замечает она.
Тут я осмеливаюсь поднять налитые горячим, липким нектаром веки и взглянуть на нее в упор:
- Меня тоже.
Шумит листва, густые дубовые рощи стирают кожу корой, рассыпаются желудями. Полдень отбивает городской колокол где-то за полмира отсюда. Раскрываются объятьями влажные, полные дождей облака и плачут, и смотрят на то, как здесь и сейчас, на изумрудном ложе мягких трав, на друг друга бледных ладонях, на черночревой бренной земле, на горбатых корнях деревьев, лежим такие сломанные мы.
Глава 13
В воду
В ту пору занимались сводом – вырезанные и ровно подогнанные камни для него строго охранялись, перевозились в телегах с большой осторожностью; трудности с поставкой материала и нехваткой хороших мастеров заботили всех, кроме, как ни странно, меня самого.
Я дожидался встречи с ней и неистово хотел этого ожидания. Сладоточивый, лью масло в плошку с фитилем всю ночь, дурную ночь, долгую ночь, невозможно дышать. Когда взойдет солнце, буду ждать открытия лавок; медь звякнула на ветру, туман с утра задушил. Заторгуют - буду ждать полудня. Глухой тиран-колокол оповестит: се-ре-ди-на дня! Распечется небо, разогреется, разлетится воробьями по крышам. Тогда я выжду, когда она вернется с реки, грохнет пустую бадью на пол, закончит свои постирушки, выплещется, выработается и - о, я мечтал! - успеет соскучиться по мне. Подумать - почему он до сих пор не объявился, ведь уже и день клонит ко сну. Почему? Он весь в делах, в своих важных свершениях, прокапывает себе дорожку в государственных летописях – но так скромно, такой скромняга! О, я мечтал - Агнесса думает: а он ничего. Все еще ничего. Но только не больше: красавчик. Как все они говорили. Красавчик и умница, вон чего настроил!
Отражение свое я теперь изучал придирчиво, напряженно. Облик поменялся с годами. Я больше не был нахальным расстригой с нимбом гениального юного подмастерья над головой. Пролегли две продольные морщины от переносицы наверх. Теперь моя лелеемая худоба выглядела зловещей, скулы высились надменной рамой, ввалились уже насовсем в голодную пасть дряблые щеки, со лба ниспадали надоедливым покрывалом темные пряди, отбрасываемые назад нетерпеливыми руками в их изломанных прямых углах, в их вечных судорогах. Зрение ухудшалось, чем старше, тем мутнее, отчего приходилось щуриться, слегка приподняв подбородок, благодаря чему внешне я выглядел высокомерным.
Таскал с собой диптихи с чертежами, внушал важность (о, я мечтал!). Циркуль и наугольник – мои посмертные друзья, даже если она меня не любит. Циркуль и наугольник – с ними всем кажется, будто мне ни до кого нет дела.
О, Агнессе я должен представать величавым, с горделиво вскинутой башкой, мастером-творцом-создателем, все еще могущим, всемогущим, все еще ничего, совсем ничего, пожалуйста, прошу тебя, воспринимай меня всесильным и таким недостижимым!
Или - как же я боялся! - вдруг она думала: Бог миловал хоть сегодня без этого сумасшедшего. Вот привязался же! Говор у него странный, не здешний, сам нескладный, и... да... это да. Какую же несуразицу он тут воздвиг вместо родной старой церкви. Одно хорошо, братцу перепадают деньжата. Вот потому я и улыбаюсь этому безумцу.
Не может быть! Агнесса так не может поступить со мной. У нее грязные светлые волосы, у нее выцветшие голубые глаза! Она выкладывает наше ложе цветами, у нас разбитые некрасивые тонкие руки, я наблюдал ее за работой, она наблюдала меня за работой, и она видела во мне меня. Не смазливого сластолюбца, нет, не монастырского умника, нет. Нет, не мужа богатой госпожи, ни одного ярлыка, больше никаких ярлыков! Агнесса любила во мне Меня – владыку ремесла, главного архитектора Города.
Вот если бы все они смогли полюбить меня лишь за это!
***
Едва переступив порог мастерской, Жозеф накинулся на меня.
- Ты, сукин сын! – он повалил меня на пол.
Пытаясь увернуться от ударов витражиста, я заполз под собственный стол. Вооружившись одним лишь циркулем (что держал, то и зажал), изготовился отразить его пьяный выпад.
- Ты спал с моей сестрой!
Так, все понятно. Интересно, чем он мне пригрозит?
- Ну-ка вылезай оттуда! Я проломлю тебе спину!
Спина? Так опасно, когда ураганный ветер раскачивает, а земля далеко, так далеко…
- Проломлю спину, я сказал! Ты вздумал делать, что заблагорассудится?
Не только вздумал, но и делаю, посмеялся я про себя. Жозеф, кряхтя и бурча ругательства, завалился на колени и вознамерился выволочь меня из-под стола. Я помахал перед ним циркулевым острием. Однако от этого он еще больше рассвирепел и пополз ко мне, намереваясь ударить. Вдруг раздался страшный шум.
На мгновение рука, занесенная надо мной, расслабилась, съежилась в страхе. Чудовищно загрохотало. Где? Нет, не с нами, не рядом. Что там должно случиться, чтобы гром было слышно даже здесь? Топот копыт лошадей всадников Апокалипсиса. Пляской смерти наступал ураган, гремел падающими колоколами.
Все рушилось, все падало оземь, люди и камни, убивающие их моментально, молниеносно на тот свет, свет, свет через новый просвет в потолке, на волю летят души, легко, всем легко и свободно теперь; я выкрикнул:
- Свод, Жозеф! Свод!
Он не понимал.
- Причем здесь?..
Но я уже не слышал. Не может быть, оградит Господь от всех бед, и от врагов своих спасусь. Выбравшись из-под стола, опрометью бросился на улицу, к стройплощадке, к Собору. Помощнику ничего не оставалось, как на бегу выяснять, что стряслось. Мы разлетались шапками, одеждами, слепли от пыли под чудовищным вихрем.