Поразительно, но мне удалось. Дойти до конца и не сдаться, спотыкаясь на каждом этапе, воплотить из дерзкого замысла в гору до небес, выстрогать из неотесанного бревна знаменитого архитектора – все это удалось! Блаженный, я наслаждался моментом, упивался победой. Недостижимое небо, как мог, рвался к тебе и дорвался.
Противный ветер пробирался под полы мантии, под рукава и за воротник. Пытаясь укутаться в то роскошное, во что меня обрядила сегодня жена, вдруг заметил из-за плеча его, пристально меня изучавшего.
- Ты всем мне обязан, не забыл?
Он вышел из толпы с этими словами, он направился в мою сторону. Старческая седина, мелкими клоками едва растущая на черепе, больше совсем не скрывала дыры на месте отрезанных ушей. Теперь он опирался на посох, горе-аббат, подонок совсем скукожился, ресницы вылезли, обнажая сырые нависшие веки. Он – невиданная щедрость! – распахнулся широкими объятьями и упал на меня, на опору, на стену, не несущую конструкцию, он завалился на меня в умилительном довольстве воссоединения давних братьев. К горлу подступила рвота – от колдуна несло гнилой клубникой, чья сладость смешивалась с тлетворным запахом дряхлой плоти. Поддерживая его, я выдохнул, сам не зная почему, вопрос, который никогда так и не отпускал на волю безучастной апатии.
- Почему ты не отвечал на мои письма, Эдвард?
Наша разница в возрасте была самой неудобной. Слишком незначительная для построения отношений покровительственных, для отношений отца и сына, но слишком великая для дружбы, общих секретов и фамильярностей. Однако нам пришлось преодолеть все это, справляясь каждому по-своему, но в итоге, в силенциуме согласия нащупав общую потребность – держаться подальше друг от друга. И вот, на закате жизни, он приезжает в мой Город, на освящение моего Собора и чуть ли не рыдает от радости, а я – что я? – никак не могу простить ему отказ от общения – это ли не истинное братство?
- А ну пошел отсюда! – Жозеф, вот уж все проверки и невзгоды испытавший брат мой, отцепляет Эда и выкидывает его в пеструю толпу.
Мы поднимаемся выше.
- Люсия… - крепче вжимаясь в локоть жены, стараюсь ступить наверх и ухабисто промахиваюсь.
- Послушай, Ансельм Грабенский, - сердито шипит она, стараясь казаться по-прежнему безмятежной. – Я терпела тебя всю жизнь ради одного этого момента, и, если ты решил умереть прямо сейчас, то я…
Но меня уже там не было. Пришлось выпустить ее руку из своей и попытаться нащупать угасающее сердце. Оно, пронзенное стрелой, острой болью, не имело сил, чтобы продолжать, и я ждал, ждал, пока оно утихомирится, пока дыхание не истлеет, пока тяжесть не скует взор и не поплывет передо мной Город с его тянутыми низкими постройками, с новыми народившимися и выросшими людьми, которых даже не знал, с плоскими мрачными облаками. Боль говорит, что жив; боль говорит, что неправильно.
Копье, воткнутое в мое злосчастное сердце, убивало, но я не мог взглянуть. Когда же, наконец, хватило духу, не ощущая под ногами твердынь, ничего вовсе не чувствуя, я посмотрел туда, откуда боль шла, и узрел копье Господне, увидел себя одиноко висящим в смурном небе, принесенным в жертву, насквозь пронзенным шпилем моего замечательного Собора, который торчал из окровавленной груди гигантской иглой распятия.
***
«Господь - Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться: Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим, подкрепляет душу мою, направляет меня на стези правды ради имени Своего.»
Далеко внизу, в толпе, стояла Люсия в немом укоре, и Карло, готовящийся проводить обряд освящения, и Климент, у которого все ладно и ладится, и Жозеф, подпорка моей великой работы. Что я мог им крикнуть, как я мог позвать их, с такой-то высоты? Как я мог набрать в рот воздуха, когда мой собственный Собор проколол меня насквозь?
«Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной; Твой жезл и Твой посох - они успокаивают меня.»
Когда ты вновь прозреешь, небо станет ярче, разляжется полдень, и завертятся лучи солнца сезонов, закрутится веретено, и ты полетишь, расправив крылья, таким долгожданно свободным, неподвластным тяготам земного мира, и будешь лететь, лететь, пока не упадешь вниз.
«Ты приготовил предо мною трапезу в виду врагов моих; умастил елеем голову мою; чаша моя преисполнена.»
Вино пролилось через край, опрокинулся кувшин: «Что ты делаешь, тратишь столько зря?»
- А это кто сделал? – Агнесса засовывает палец прямо в открытую рану на сердце, как когда-то обнаружила мое изрезанное плечо. – Кто тебе его разбил?
Я улыбаюсь ей:
– Собор.
Мои руки испачканы вином из ее погреба, ее руки испачканы моей кровью.
- Твой Собор? Я так и знала!
И мы заливисто, громко смеемся.
«Так, благость и милость Твоя да сопровождают меня во все дни жизни моей, и я пребуду в доме Господнем многие дни.»
Ты катишься вниз, и вниз, падаешь, кубарем по пригорку, содрав нос и щеки, вымазавшись в грязи.
Я узнаю Спасителя по сандалиям, ведь так оно и должно быть, так было написано, да предначертано, не зря, ничего не было зря, искорени все свои грехи и предстань перед Спасителем.
Подняв голову к ослепительному свету, я встречаюсь взглядом со строгими глазами Хорхе.
Глава 21
Свинцовое движение эпох
- Не навернись в темноте! – вернул меня аббат на соборную площадь.
Все склонились надо мной, ахая да охая, ужасаясь такой внезапной кончине главного архитектора Города, Ансельма из Грабена, владыки ремесла.
Неврастеника, самозванца и прелюбодея, страдающего самоистязанием и манией величия. Вот кого оплакивал мой народ. Тощий музыкант умер прямо на сцене, в день освящения.
- Смерти нет! – крикнул я Хорхе, ускользающему за ворота рая.
И меня потащило выше. Над головами, над ярмарочной сумятицей, над крышами черепичной кладки, ржавыми флюгерами, башенками, над городскими стенами и рекой, вдаль, за знакомое и привычное, за дороги с их повозками, за леса соколиной охоты, за поля, на которых по весне танцевали крестьяне, за глубокие озера, за синие горы, прижать колени к плечам, обхватить, скрючиться, изморозь, скособочиться, не переживу новой зимы, все болит, не бойся, не переживу, не бойся!..
Прими, Господи, всю мою свободу, прими память, ум и волю мою. Прими все, что имею и чем обладаю, ибо Ты дал мне все. Все возвращаю Тебе и всецело предаю себя воле Твоей. Дай лишь любить Тебя и даруй благодать Твою, и я буду богат безмерно.
Аминь.
***
Свинцовой муторностью поползли столетия.
Очень скоро, после изобретения желтой краски на основе серебра, витражи сделались светлее.
Потомок Климента из Ами, с рыжей бородой и потрясающими идеями (и, как вы могли предположить, левша), украсил мою вторую башенку шпилем. Новая игла имела дополнительное каменное основание, и была еще выше, что позволяло видеть Собор на самых далеких тридевятых расстояниях. От молодого архитектора узнал, что подобным шпилем увенчали также и северную башню Шартрского Нотр-Дам.
Искусство, в моем исполнении классифицированное знатоками как «летящее» развилось в «пламенеющее», храмы декорировались столь изысканными орнаментами и деталями, что те напоминали язычки огня. А после все вновь обратились к античности, воспевая сооружения Древних Рима и Греции. Возвратились округлые формы, открытые платья, сложные прически. Моя острая вытянутость выглядела неуместной, она напоминала людям о времени тотальной власти религии, которую потом даже уничижительно нарекли «темными веками».
Статуя Девы Марии, перенесенная из монастыря в Грабене, где за двести лет до моего рождения она была черной, затем, в бытность еще Хорхе мальчиком, стала красной, в мой же век покрасилась в синий. Потом Богоматерь укрывали позолотой, и только в позапрошлом столетии она обрела белый цвет. Моя небесная невеста!