Эльзе покачала головой. Шеф, хотя и был старым газетчиком, отстал от жизни. Или не хотел смотреть правде в глаза. Трудовой фронт не профсоюз, и не Эльзе рассчитывать на его защиту. «Брат в золоте и шелку, брат в рабочем платье подайте друг другу руки» — вот что такое Трудовой фронт, возглавляемый сподвижником Гитлера Робертом Леем. Эти строчки были напечатаны в «Фёлькишер беобахтер» еще до прихода наци к власти. А после прихода воплощены в конкретность. 2 мая 1933-го — между десятью и одиннадцатью утра — ко всем профсоюзным организациям Германии подъехали грузовики со штурмовиками. Помещения были опечатаны, профсоюзы объявлены распущенными, а руководители комитетов и ведущие активисты отправлены в концлагеря. В тот же день было официально объявлено о создании Трудового фронта, знаменовавшего «полное слияние интересов работодателя и труженика».
…В Трудовой фронт Эльзе не пошла, но с редактором решила все же поговорить, хотя и не очень-то верила, что удастся добиться восстановления на работе. Вряд ли редактор своей властью мог что-нибудь менять. Ему самому приказали. Но кто? Издатели? А может быть, Кристман или тот щуплый из гестапо — криминаль-ассистент Штрюбнинг, с которым она имела беседу, сильно смахивающую на допрос. Правда, Штрюбнинг, прощаясь, заверил ее, что инцидент с Бертгольдом исчерпан и «фрейлейн Штилле не о чем беспокоиться», но это могло быть не более чем ходом с его стороны, направленным на то, чтобы притупить бдительность Эльзе.
Редактор принял Эльзе без проволочек. Развел руками, сожалея. Газета сокращает штаты; с будущей недели число сотрудников уменьшится. Фрейлейн давно не была на родине и, вероятно, не читала имперский декрет о консолидации печати? К сожалению, сейчас нет времени для пространного изложения правительственного документа, но в общих чертах… Словом, большинство газет перестает выходить. Решено сохранить только отдельные в ряде земель, «Франкфуртер альгемайне» и несколько повременных изданий в самом Берлине. Центральное же место займут, как им и положено, «Фёлькишер беобахтер», «Ангрифф», «Штюрмер» и другие органы партии…
«Консолидация? — подумала Эльзе. — Что же в таком случае называется заткнуть рот? Всем. Даже газетам, издаваемым монополиями… Неужели наци так сильны?»
Поездки за границу отрывали Эльзе от Германии, а вне империи, пользуясь одной лишь газетной информацией, было трудно судить о подлинной силе или слабости нацистов. Было время, когда ей казалось, что исчезновение «коричневой чумы», ее крах — вопрос месяцев. Ведь если брать в расчет простую арифметику, у НСДАП не имелось даже большинства в рейхстаге!.. Большинство? Гитлер создал его просто. В марте тридцать третьего взамен веймарской была принята новая конституция. В ней имелось всего шесть пунктов, и любой из них давал право председателю рейхстага Герману Герингу лишать депутатов мандата и неприкосновенности. Так и было проделано. 89 коммунистов, 133 социал-демократа были исключены из списка членов рейхстага, и концлагеря пополнились новым контингентом. 230 национал-социалистских бонз отныне стали и «большинством» и парламентом в целом!
Так за два месяца гитлеровцы решили проблему, связанную со свободой волеизъявления.
Чтобы разделаться с печатью, им потребовалось два года… Да, два года они медлили, тянули, хотя и видели, что в газетах нет-нет да и проскальзывают материалы с критикой режима. Завуалированные. Написанные эзоповым языком… Но они все же были, и это свидетельствовало о скрытых процессах, о том, что не все у нацистов идет гладко… Коммунистическую «Роте фане» они запретили сразу; за ней последовала «Форвертс» социал-демократов. Но вот с «Фольксварте» получилась осечка. Газетка была не бог весть какая, хотя и усиленно пыталась заработать репутацию либерального органа; издателем ее был генерал Эрих Людендорф, в двадцатых годах тяготевший к нацистам, но позднее сменивший, как видно, былую симпатию на антипатию. В «Фольксварте» время от времени появлялись заметки, содержание которых вряд ли доставляло гитлеровцам удовольствие. Весной тридцать третьего НСДАП попробовала было прикрыть газету, однако уже через три месяца Людендорф добился в суде решения, отменявшего запрет, и возобновил выпуск. Это доказывало, что Гитлера одернули. Кто? Концерны, финансировавшие партию?
Верхи генералитета? Больше того, весной тридцать пятого, 9 апреля, Гитлер вынужден был устроить пышное празднество по поводу семидесятилетия преданного остракизму за строптивость Людендорфа. Били барабаны, пылали факелы, знамена склонялись ниц перед трибуной.
Неужели сегодня, минимум времени спустя, Гитлер настолько усилился, что не принимает в расчет ни военщину, ни магнатов промышленности — подлинных владельцев газет, закрываемых в связи с «консолидацией»? Из чьих же рук он кормится? Или сам теперь кормит из рук своих?
Эльзе подняла на редактора прозрачные глаза. Сказала тоном первой ученицы:
— Я понимаю! Консолидация… словом, я понимаю.
Больше говорить было не о чем.
С двумя конвертами в сумочке Эльзе вышла на улицу. Посидела в сквере. Поднялась, пройдя два десятка шагов, завернула за угол и спустилась в «подземку». Куда и зачем спешить? Домой? В квартиру, где не с кем поделиться мыслями? Может быть, посидеть в кафе?
На станции Александерплац она вышла из вагона, поднялась наверх. Свернула с площади на Кенигштрассе и здесь, в дверях кафе, столкнулась с тем, кого больше всех, пожалуй, хотела видеть сейчас — с Куртом Вольфгангом. Это было как милость небес, как дар судьбы, а жизнь не часто баловала Эльзе добрыми подарками, и она даже не поверила глазам, растерялась.
Вольфганг опомнился первым. Улыбнулся:
— Ты решила не здороваться? Только не говори, будто я так помолодел, что меня нельзя узнать.
Он шутил, и Эльзе пришла в себя.
— Извини. Я просто задумалась… Ты прекрасно выглядишь!
— Выпьем кофе?
— Конечно!
Она ни разу не произнесла его имени, ибо не знала, зовут ли его по-прежнему Куртом Вольфгангом или же как-нибудь иначе; не спросила, где он был и что делает; вообще ни о чем не спросила. Просто вошла следом за ним в кафе, села за столик.
— Два кофе, — сказал Вольфганг кельнеру. — Бисквиты даме.
Тон у него был уверенный, тон крупного чиновника или дельца. Эльзе окинула Курта взглядом: костюм от хорошего портного, властные жесты. Похоже было, что Вольфганг процветает.
— Ты давно в Берлине? — спросила Эльзе; вопрос был неопасный, нейтральный.
— Не очень, — сказал Вольфганг, закуривая сигарету. — Я был в Вене.
— И работаешь?..
— В «Фильмбанке», у Геббельса. Мы финансируем имперскую кинопромышленность.
Эльзе еще раз скользнула глазами по Вольфгангу. Слишком роскошная оболочка для партийного функционера! «Фильмбанк?..» Боже мой, а что, если… Эльзе вздернула подбородок, сказала колко:
— Ты, однако, далеко пошел!
— И добавь: на хорошем счету. На самом лучшем счету, понимаешь?
У Эльзе отлегло от сердца. Смущенная, боясь, что Курт прочтет ее мысли по глазам, она опустила ресницы, поднесла к губам чашечку с кофе. Сделала глоток, не почувствовав вкуса. Вольфганг отогнул манжет, посмотрел на часы. Сказал:
— Извини, но я не смогу тебя проводить. Но вечером я свободен. Если разрешишь, я навещу тебя. Адрес прежний?
— Да, — сказала Эльзе счастливым голосом. — Конечно же!
По контрасту с неприятностями последних дней встреча с Вольфгангом выглядела огромной, ни с чем не сравнимой удачей. После утраты связи Эльзе постепенно примирилась с сознанием, что и сегодня, и завтра, и в будущем действовать, скорее всего, придется в одиночку, полагаясь только на свои силы.
Впрочем, а было ли когда-нибудь легко? Особенно в течение трех последних лет? Тридцать шесть долгих месяцев, которые Эльзе мысленно разделила на три главных для себя — неравных по протяженности и сложности — этапа.
Первый был связан с объявлением КПГ вне закона и поджогом рейхстага. Он принес ей сначала тревожное недоумение, а потом — свинцовую тяжесть на сердце. Ей все казалось, что она чего-то не поняла, что с часу на час должен последовать сигнал к отпору нацистам, вооруженному восстанию, победному маршу. Но дни шли за днями, а сигнал не раздавался. В национал-социалистской печати утверждалось, что КПГ уничтожена навсегда; над Домом Карла Либкнехта, где прежде размещался ЦК, полоскался флаг НСДАП. Торопясь отпраздновать свое воцарение, нацисты переименовали Дом Карла Либкнехта в Дом Хорста Весселя.