— Нагородили тут разной всячины!
Он бесцеремонно вынул из нагрудного кармана куртки одного из слесарей отвертку, стал ловко поддевать ею тонкие сеточки в приборе и бросать их на стол. Входил в азарт, все более раздражался, ворчал:
— Поди, в кабинете отдельном, шельма, сидит, с толстой папкой ходит, — а уж что званий понахватал, так и не счесть. За один только прибор этот пять премий получил!..
Академик выбросил несколько медных золотистых сеточек, а одну — стальную, с крупными ячейками повертел в руках, затем аккуратно вправил её на старое место и тихо пробурчал:
— Врезайте прибор в схему и запускайте печь.
Через несколько минут печь глухо и ровно загудела. Все стали смотреть на большой белый циферблат со стрелкой, указывающей температуру. Стрелка медленно поднималась. Все смотрели на нее, как на чудо. И стрелка, точно угадывая тревогу людей и желая вознаградить их за долгие поиски, за бессонные ночи, достигла нужной цифры. И кто-то из слесарей не выдержал, сказал:
— Чудеса!..
Академик горячо возразил:
— Нет тут, мил человек, никаких чудес. Конструктор, создавая прибор, чрезмерно его усложнил, наставил фильтров разного сечения,— он добивался точности, которая здесь не нужна и даже бессмысленна. Нагромоздил фильтров, не добился надежности. Вот и вся загадка. Не чудеса это, а глупость. И глупость не простая, а с претензией. Да, да — я-то уж знаю: с претензией. А все истинно умное и даже гениальное — просто. Непременно просто!..
Академик вытер белой тряпкой длинные костлявые пальцы и направился к кабине операторского поста. Сзади, боясь обогнать его, шагал старший оператор стана Павел Лаптев.
Феликс и Егор, завидев в дверях операторского поста академика Фомина, поднялись с лавочки, хотели спуститься вниз, но академик, разгадав их маневр, сделал рукой жест, означающий: «сидите, вы нам не помешаете». Тронул за локоть Лаптева-старшего, попросил узнать, скоро ли приготовлять стан к пуску. В этот самый момент в кабину вошла Настя,— за ней только что ходил Егор, и она, занятая какой-то срочной работой, пообещала: «Скоро приду». Она кивнула Феликсу, Павлу Ивановичу и подошла к деду. На щеке деда Настя увидела масляное пятно и стала вытирать платочком. Фомин, склонив седую голову на плечо внучки, отдыхал.
— Деда, как ты себя чувствуешь?
Настя назвала Фомина так, как назвала первый раз в жизни: «Деда». По рассказам Федора Акимовича, он очень хотел, чтобы маленькая внучка именно его назвала первым, и для этого часами просиживал с ней в саду своей дачи, умоляя сказать: «деда». И семимесячная внучка уважила старика, сказала ему: «деда»,— и тем начала свой диалог с миром, а Федор Акимович бегал с ней по саду, подносил то к матери, то к отцу и все повторял одну просьбу: «Скажи: «деда», ну!»...Насте едва исполнился год, когда во время путешествий её родители на собственной машине, в горах на Военно-грузинской дороге, сорвались в пропасть и сгорели вместе с автомобилем. Настя не помнит их лиц, она знает отца и мать только по фотографиям. Жила вдвоем с дедом. И чем становилась взрослей, тем больше привязывалась к нему. Она и специальность выбрала дедушкину, работать пошла на его стан.
— Ничего, Настюша,— ответил дед на вопрос внучки.— Я сегодня чувствую себя хорошо. Сегодня, надеюсь, стан поработает, и я увижу, как он ведет себя после ещё одной серии отладок...
Фомин говорил тихим, сдавленным голосом, пряча глаза от внучки: не хотел показывать боль души. Он вчера вечером узнал о решении ученого совета НИИ автоматики: строительство фоминского звена на «Молоте» считать преждевременным. Он долго ждал решения института, надеялся получить поддержку от автоматиков, но получил... удар в спину.
Академик представил, как оживятся его противники в министерстве — есть они и там. «Есть, есть...» - качал головой Фомин.
К академику подошел Павел Лаптев, присел на край лавки. Сообщения с постов были неутешительны; стан обещали запустить только к концу смены, но Лаптеву не хотелось огорчать старика, и он, бросив на Феликса и Егора виноватый взгляд, сказал:
— Будто бы дело идет на лад.
Феликс пододвинулся ближе к Фомину и Лаптеву-старшему и как бы отвлеченно, ни к кому конкретно не обращаясь, проговорил:
— Вот и подумаешь: строить ли такие великаны?..
Фомин даже вздрогнул от услышанной фразы; он не сразу поверил, что раздалась она здесь, в рабочей среде. Очень уж точно была сформулирована мысль его закоренелых, живучих и очень активных противников, мешающих ему работать, спокойно думать. Он тяжело поднял побелевшую от времени голову, посмотрел на Феликса. Этот молодой человек в неизменно белой рубашке, со всегда новеньким, аккуратно повязанным галстуком, часто попадается ему на линии стана, он иногда видит его то на одном операторском посту, то на другом, но не знает, кем работает молодой человек, какую роль он здесь выполняет. Заглянул ему в глаза и с раздражением спросил:
— Кто вам преподавал прокатное дело в институте? Феликс в запальчивости, свойственной молодому человеку, ответил:
— Я инженер и в данном случае высказываю свое мнение.
— Собственных мнений в чистом виде,— проговорил лениво и примирительно Фомин,— не бывает. Мнение нам всегда навязывают: в одном случае жизнь, практика, в другом — люди. Есть только мера самостоятельности мышления. Если она у вас достаточно серьезна, то я вас поздравляю. Но сейчас, вольно или невольно, вы повторяете аргумент моих противников. Я им на это говорю одну и ту же фразу: «А как же вы перейдете к строительству полностью автоматизированных заводов? Или у вас есть другой путь, кроме сплошной автоматизации?..»
Феликс не сразу нашелся с ответом. Лаптев-старший, внимательно слушавший этот разговор, спросил:
— А что говорят вам, Федор Акимович, ваши противники?
— Находят что сказать. Люди они умные.
Ирония академика покоробила Феликса. Вспомнил, как однажды, будучи в гостях у старшего брата, стал невольным свидетелем разговора ученых, слышал, как ученые развенчивали Фомина, называли его комиссаром науки. Люди там все были приятные, умные, со вкусом одеты. Они и отца Феликса хорошо знали, признавали в нем современного композитора... Очень, очень там были хорошие люди. Как понял их Феликс, они не возражают против курса на большие агрегаты в металлургии, но всякую «фоминскую затею» встречают в штыки. Полагают, что старик «замахивается чересчур», «не заботится о качестве», «жмет на скорости» и не думает, как можно эти скорости подчинить автоматам. Весь институт, насколько уяснил Феликс, проводит идею умеренного увеличения габаритов и не плетется в хвосте у... этой старой перечницы. Феликс так себе мысленно и сказал: «перечницы», и почувствовал, как нетерпение его переходит границы, как ему хочется бросить в лицо академику обвинения в гигантомании, промямлил:
— Жизнь идет вперед, и новое никому не остановить.
Фомин кинул на него беглый взгляд; казалось, в нем выражалось больше любопытства, чем раздражения и желания спорить. И он тактично промолчал. В разговор вступила Настя:
— Что же, по-твоему, можно считать новым в станостроении?
— На Ждановском заводе построен стан-улитка — размером с вагон: вот это, я понимаю, новое.
Фомин оживился при упоминании стана-улитки, распрямил плечи и как-то добродушно, с чуть заметной улыбкой взглянул на Феликса. Однако и на этот раз ничего не сказал оппоненту. Не сказал, хотя на языке академика уж готова была фраза: «Ведь автор-то «улитки» я, Фомин!»
Настя поправила на голове серую шапочку с маленьким козырьком и села на лавочку около деда. Серого цвета, как и шапочка, юбка у нее не была короткой, но и не настолько длинной, чтобы полностью прикрывать коленки. И Настя, испытывая неловкость от неосторожных взглядов Егора, думала: «Смешной он... нескладный». Егор был весь в движении; то на того смотрел, то на другого — и все порывался что-то сказать, вставая, ходил по кабине, снова садился.
И не мог справиться с искушением смотреть на Настю. Он только сейчас увидел её близко, и, как это нередко бывает с молодыми страстными натурами,— в один миг для него в чистых глазах девушки открылся целый мир неизведанной жизни.