— У нас в армии старшина был в роте, так он прямо говорил: закормили вас. Потому и строя хорошо не держите, и песня не летит под небеса. Как мухи сонные.
— А вы?.. Что вы ему говорили?
— Смеялись над ним. Конечно же, никто из ребят не разделял его философию. Нам его слова даже слушать было не обидно, так далеки они от истины.
Настя шла тихо, опустив голову. Слушала Егора, не перебивала. А он, воодушевленный её вниманием, продолжал:
— Это верно, что не каждый из нас скоро находит свое место в строю. Иные смотрят в небо и думают, что только там, в далеком космосе, есть место подвигам.
— Я понимаю тех... кто смотрит в небо, — призналась Настя. — Тоска по подвигу, жажда необыкновенного внушены нам самой эпохой. Мелочный эгоизм нам известен лишь по книгам. В жизни мы видим другое — людей, подобных твоему отцу.
— Ты пристрастна к нему, — засмеялся Егор. — Сказала же любишь...
— Погоди, Егор, — заговорила Настя серьезно. — Я хочу сказать тебе что-то важное. Знаешь, какое открытие я сделала недавно, — с тех пор, как начала работать на новом стане и узнала твоего отца?.. Я открыла для себя удивительного человека. В нем столько доброты, честности — в душу смотрись, как в зеркало. Я раньше много слышала и читала: рабочий класс, рабочий класс, а вот что это такое, только здесь поняла. И благодарю судьбу, что именно с рабочими людьми она мою жизнь связала.
Егор снисходительно улыбался, слушая горячую взволнованную речь Насти. Он по-своему истолковывал её слова — ей была в новинку среда простых людей; не любящие кривить душой, они пришлись ей по душе.
Настя продолжала:
— Как-то я поднялась к твоему отцу на пульт. Стан не работал, и Павел Иванович сидел в уголке на круглом стульчике, Он подвинул к себе второй стульчик и усадил меня. И не успели мы с ним словом перемолвиться, как на пост вошел высокий со шрамом на лице мужчина. На лацкане пиджака депутатский значок. Я ещё подумала тогда: какой-то начальник, должно быть, из Москвы. А Павел Иванович в эту минуту смотрел на линию стана и не замечал вошедшего. А когда увидел — поднялся, поздоровался с ним, назвал его Василием Васильевичем. И меня представил вошедшему, сказал: «Старший вальцовщик, Настасья Юрьевна, внучка академика Фомина— помните, я вам рассказывал». Василий Васильевич повернулся ко мне, назвал свою фамилию. Я, между прочим, её не расслышала — задал мне какой-то пустяшный вопрос, а потом снова к Павлу Ивановичу. И так они увлеклись беседой, что обо мне совсем позабыли.
— Кто же это был?
— Не знаю. По-моему, из министерства. Может, из ЦК. Не о том суть. Смотрела я на них и думала: а ведь Павел Иванович хоть с самим министром будет так разговаривать — с достоинством, без тени подобострастия.
— Не вижу тут особой доблести.
— Нет, нет, погоди, Егор. Я, наверное, рассказать не умею. Не могу выразить то, что чувствую. Нам в школе, а затем в институте о красоте человека много говорили. А что она такое, эта красота, я не очень хорошо понимала. А тут вдруг увидела: пустяк, может быть, а меня поразил. Если он здесь такой — подумала о Павле Ивановиче, — значит, и всюду, везде. Мне тогда его военные подвиги стали понятны. И вообще... многое в рабочем человеке для меня открылось.— Она помолчала с минуту. — В людях я больше всего независимость ценю. Их гордость, достоинство. Мне это дедушка внушил. Всегда говорил: «Голову держи прямо, не клони ни перед богом, ни перед чертом, а человека уважай. Хорошего, конечно». И с детства видела, как он огорчается, хмурит брови, если перед ним заискивает кто-нибудь. И, наоборот, всегда радовался человеку вольному, гордому.
Егору приятно было слушать Настю, хотя он и не очень-то понимал её восторги, тайно улыбался её горячности, говорил себе: «Простое дело, а ей в диковинку». В другой раз и сам удивлялся: «Вот уж не подумал бы! Инженер, старший вальцовщик, а все как чувствует тонко». Спросил Настю:
— Ну а тот... со шрамом...
— Он на прощанье все повторял твоему отцу: «Ты это, Паша, на коллегии расскажи. Мы тебя, пригласим, слышишь?..»
— Постой, постой, — остановился Егор. — Так он и сказал: «На коллегии?»
— Так и сказал. А что?
— Отец-то выходит, не спроста заставил меня записывать болезни стана. Ну, хорош! Не сказал, что для коллегии нужно.
— А, может он ещё официально не получил приглашения,— вступилась за Лаптева-старшего Настя.
— И то верно, — согласился Егор. — Хорошо, если бы пригласили. Пусть знает высокое начальство, чем живем-дышим.
Про себя Егор решил: «Я теперь до корня добираться буду».
Подошли к белому пятнадцатиэтажному дому, стоявшему, как на ногах, на квадратных столбах. Этот дом в городе был построен как экспериментальный.
Заглядевшимся на него людям он как бы говорил: «Стою, как видите. Могу и ходить научиться».
Насте давно выделили здесь квартиру — в расчете на то, что и дед её будет тут останавливаться.
— Я дома! — весело сообщила Настя. — В гости не приглашаю, теперь уже поздно, а в другой раз прошу.
Она протянула руку Егору, крепко пожала её и скрылась в дверях подъезда.
Бродов наконец заехал к своему фронтовому другу Павлу Лаптеву.
Жена Лаптева Нина Анатольевна встретила Бродова просто, со сдержанной улыбкой, как старого, дорогого знакомого, но в чем-то провинившегося. В доме Лаптевых Вадим как будто был своим, равным, и даже будто бы не пропадал надолго, потому хозяева не задают никаких вопросов, не ахают, не охают: Павел сидел напротив за столом и внимательно разглядывал друга, изредка качал головой, говорил как бы сам себе: «Ну ты изменился, Вадим, поседел и весь как-то окреп, округлился, — вид у тебя стал важным». Поворачивался лицом к кухне, кричал: «Нин, ты скоро там?» И опять рассматривал друга, словно редкую фотографию. Нина время от времени выходила из кухни, доставала что-нибудь из серванта, коротко взглядывала на гостя, улыбалась просто и душевно.
Нина — вторая жена Лаптева, первая у него умерла вскоре же после женитьбы — это Вадим знал, и теперь видел, что жена у Лаптева молодая — ей не больше тридцати пяти лет. Ходила она бесшумно, плавно. Очень она была красива, жена Лаптева — прямая, с длинной талией, белыми волосами и румяным лицом. Не от такой ли вот северной неброской красоты, — подумал Бродов, — пошла мода белить и «серебрить» волосы, как делают его жена Ниоли и дочка Жанна. Вспомнив о жене и дочери, он стал невольно сравнивать Нину с Ниолей, с удовлетворением отметил, что Ниоли изящней, женственней, она следит за речью, манерами, может быстро оценить внезапно сложившуюся обстановку и повести себя подобающим образом; то есть так, чтобы люди чувствовали, что она жена большого человека и что к высокому положению они с мужем пришли не случайно. Бродов ценил это качество в своей жене, он втайне благодарил судьбу за то, что ещё в институте встретился с Ниолей. Её отец помог Вадиму после института остаться в союзном министерстве и вскоре занять видное положение в одном из управлений, начальником которого был приятель тестя. Впрочем, думая о Ниоле, он поймал себя на мысли, что старается оправдать её перед самим собой, защитить от критических ноток, которые хотя и слабо, но уже возникли в его сознании, и рождались они от сравнения Ниоли с Ниной, её естественной привлекательной простотой, её смущенной улыбкой, идущей от искреннего, уважительного отношения к людям. Он не однажды подумал: «Такую бы картину, да в дорогую раму, в обстановку Ниоли, её среду, наряды...»
Поймал себя на мысли, что думает только о хозяйке.
— Ну что ты на меня так смотришь? — сказал Павлу.
— Ищу прежнего Вадима.
— И как — находишь?
— Важный ты стал. Как же — директор!.. И бороду отрастил. Нин, ты посмотри, какая у него борода!..
— Да и ты, по слухам, не из последних? — как-то деланно и не своим голосом проговорил Бродов. И при этом тронул пальцами бороду, словно желая удостовериться, на месте ли она.