— Хватит! — сказал Пап, приподнимаясь на подлокотниках кресла и сгибая в коленях пухлые женоподобные ноги. — Говорю, хватит нам слюнявой болтовни о высоких материях. Природа есть природа. Один рождается с задатками Ньютона, другого ждет кнут пастуха или топор дровосека. Чувство прекрасного наследует тот, кто с детства окружен прекрасным. Чего-то не бывает из ничего; чего-то прорастает из глубин веков, развивается и совершенствуется каждым следующим поколением. Кажется, просто, а попробуй вот, вбей вам в голову эту истину. Иной тебя ещё в буржуазные апологеты зачислит и разные ярлыки приклеит. Трудное это дело — истину проповедовать.
Феликс в задумчивости кивал головой. Ему хоть и не нравился агрессивный цинизм собеседника, но мысль о естественном отборе, о людской исключительности близка была его сердцу. Втайне он думал: скучна была бы жизнь, если блага в ней распределялись бы поровну. К чему тогда стремиться людям одаренным и деятельным?..
— Старик! — крикнул Пап над ухом Феликса. — Как действуют «Видеоруки»? Видят они кромку листа и, когда надо, хватают? А?..
— Что-о? — не понял Бродов.
— «Видеоруки», говорю? Ну те, что братец твой изобрел. Хватают лист или, как у солдата, висят по швам? Я их не видел. И не представляю, как они видят и за что хватают. Меня они ухватили за печенку. Да. У меня они вот где сидят... — Он хлопнул себя по животу: —...в печенке!..
Потом разъяснил:
— Братец твой поручил мне заняться тут ими. Их у вас, по слухам, переделали: — фотоэлемент поставили: глазок, рычаг и все такое. И названье другое дали. Но это зря. «Видеоруки» — названье хорошее. Они в бумагах под таким именем прошли, за них деньги получены. Понял? Теперь их подновили, улучшили — так будем считать. А мы с тобой чертежи снимем, описания соорудим. Закрепим авторство Вадима Михайловича, иначе уплыть могут «Видеоруки». К тому, кто их улучшил. Понял?..
Командор уселся поудобнее в кресле, расслабляя ноги и смеживая в дремотной истоме глаза. Феликс поднялся и направился к двери, — хотел удалиться тихо, не тревожа сон Папа, но тот вдруг всполошился:
— Ты чем занят вечером — завтра, например?
— Не знаю.
— Будет охота — приходи ко мне. Нам ещё надо много беседовать. Я побуду у вас недельку. Раза два приду в цех — снимем чертежи с этих самых... новых «Видеорук», изобразим кое-что словесно и — адью!.. Ну, привет!.. Я хочу спать, старик. Устал с дороги.
Феликс — к двери. Взялся за ручку, но Пап его остановил:
— Хорошо, если статью двое подпишете, — ты и...
этот, который на собрании выступил.
— Лаптев? — Он разве?., тот самый, который...
— Сын его, Егор.
— Вот так... Ладно. Двое подпишите. А лучше, он один. Потому как фамилия твоя — Бродов. Смекаешь?..
Феликс простился, вышел. Он шел домой, как в бреду. Все, что говорил ему Пап, и решительность, с которой москвич выражал свои смелые мысли, растревожили его душу. Статью он, конечно, напишет, и все, что говорил Пап, изложит в ней — какая ему разница: писать хорошо о механической части стана или приборной оснастке — в конце концов, спор этот научный, и сам черт не разберет, кто там у них прав и кто виноват. И Егора уговорит подпись поставить. В том он преступлений для себя никаких не видел, а сторона этическая его мало интересовала.
Насчет письма дело казалось сложнее. Настю и Егора не уломать. Заметят, что сопротивляюсь — ещё больше распалятся. Ну да ладно, может, что придумаю.
Потом подумал: а Пап — оригинал! — Феликс качал головой и довольно улыбался. — Сразу повел дело запанибрата. Люблю таких!..
И странное дело! Пап теперь и физически не казался ему противным. Наоборот: полнота его была забавной и очень милой.
Академик Фомин проснулся рано и вышел в сад. Во дворе стояла необычная для ноября светлая тишина. Крыши домов и кроны деревьев на востоке озарились белым, струящимся, как казалось, из недр земных светом; и хоть солнце ещё не всходило, но рубиновый гребень, поднявшийся над горизонтом, размыл синеву небес и зажег над садами воздух белым светом.
Сад светился. На деревья и на землю падала серебряная морось — редкое явление! Пожалуй, за всю жизнь Фомин не видел такого. Не дождь, не роса, а именно морось. И летела она не из туч, как дождь, а из нижних слоев воздуха. И была видна лишь потому, что просвечивалась отраженными от неба лучами солнца. Так иногда мельчайшие пылинки летают и кружатся в косом солнечном луче. Но мелко моросящая масса не кружилась; она летела густой, все заполняющей мглой. Все было влажно под её дыханием. С оголенных веток яблонь, вишни, смородины, крыжовника и с кое-где оставшихся побуревших, суриково-медных листьев сбегали крупные капли. Добежав до края, они на миг останавливались, дрожали, как хрустальные сережки, но затем срывались и падали на землю. По всему саду среди островков талого синеватого снега алмазно блестели паутинки-сеточки. Академик склонился над одной из них и долго разглядывал с виду нехитрое сооружение паука. Подивился, что в такую позднюю осеннюю пору пауки разгуливают на воле. Потом за ячейками сеточки разглядел зимнюю квартиру паука — основательное сооружение под листьями. «Ах, вот оно что! — подумал Фомин. — Защищает от сырости жилье». Крыша-сеточка не была слишком частой, в ней ясно различались границы ячеек, но капли, падая на них, не проникали внутрь, а скатывались на землю. Хитроумный паук-инженер спокойно висел снизу под надежным укрытием. «Ишь, шельмец! С вечера знал, что роса будет, и загодя тент заготовил. Как же он от ветра прячется?.. От холода?..» Академик прошел в глубину сада. Здесь под яблонькой «Золотое семечко» он вчера вечером вздумал срубить ненужный ему куст смородины. Раз ударил топором, другой, и вдруг в траве что-то пискнуло.
Раздвинул куст, увидел зеленоватую спинку жабы.
Она плотно прижалась к земле, тяжело испуганно дышала. Прыгать не собиралась, прижалась к месту, пригрелась, и дом-зимовник был для нее дороже жизни. «Шельма, как напугала!» — ворчал академик, прикрывая её травкой, сгребая к ней порезанное будылье. Теперь утром хотел посмотреть, тут ли жаба? А когда разгреб травку и увидел её, кивнул ей, прищелкнул языком.
Тут над головой вдруг разлила стеклянные трели певунья-славка, — ещё не отлетела в теплые края; на соседней яблоне заиграли-задрались синицы, и словно выражая недовольство поведением птиц, с верхушки клена, стоявшего солдатом в углу сада, закричала сорока, да так, словно кто неистово крутнул трещотку. Фомин взмахнул на нее кулаком, крикнул: «Сор-р-рока, цыц!» И сел на пенек спиленной груши, задумался.
Он потом ещё долго сидел на пне, любовался всходившей над крышами домов зарей. Вспомнил некогда поразившую его глубокой мудростью и простотой фразу из Щедрина — писателя, которого он очень любил: «В красоте природы есть нечто волшебнодействующее, проливающее успокоение даже на самые застарелые увечья». Потрогал ладонью затылок — подержал руку в одном месте, в другом: не болит! И тихая, теплая волна радости разлилась внутри. И мелькнула мысль: «Может, отступит, перестанет мучить?..» Мысль почти невероятная, но всегда готовая явиться на смену приступам хандры и сомненья — явиться и спасительным огнем подогреть мечты и желанья, осветить, ободрить изнывшую от физической боли душу. Не терзай его эта мучительная, ломающая все силы болезнь, он бы все в своей жизни перестроил на другой лад. Он бы ринулся в атаку за свои идеи, ускорил бы все свои дела, и работа бы на его конвейере скоро бы закипела.
Он этими мыслями и тем, что голова его сейчас не болит, раззадорил свой деловой зуд и решил: зайду-ка я к своему старому приятелю Савушкину. Давно у него не был.
Вечером он под старый добрый плащ пододел свитер из лебяжьего пуха, натянул теплые носки, надел резиновые сапоги, взял палку с сучковатым узлом у комля и пошел к Савушкину — с ним он много лет работал в одном институте.